— Если бы только я могла тоже хоть раз изменить ему.
— Паше? — спросила герцогиня. — Ведь вы любите своего мужа?
— Именно потому. Пусть он почувствует, каково это. Но в том-то и горе, что это не выходит. То, что я проделываю здесь среди христиан, в парижских туалетах, ему совершенно безразлично.
— В самом деле?
— Только в гареме — там он этого не потерпит, там не должно происходить ничего.
— Что вы? — сказал Фили, опять возбуждаясь.
— Потому-то мне так хотелось бы привести в гарем мужчину… Так хотелось бы, — повторила она, складывая руки.
— Ах, возьмите меня, — просил принц.
— У паши, вероятно, есть кривая сабля? — улыбаясь спросила герцогиня.
— В том-то и дело, — подтвердила Фатма, широко раскрывая глаза.
Наследник престола хотел что-то сказать, но торопливо закрыл рот. Его супруга вынырнула из глубины своего кресла, ее высокая фигура бесшумно скользнула к беседовавшим. Фатма отошла с Фили. Принцесса положила свою холодную худую руку на руку гостьи и заговорила с заметным смущением.
— Как вы себя чувствуете, моя милая герцогиня? Не холодно ли здесь? Как я мерзну на юге! Эти сквозняки из каминов! И эта застывшая пышность!
Она обвела безутешным взглядом позолоченную мебель королевских дворцов, наполнявшую едва половину комнаты.
— И потом духовная пустыня. Когда мы дебатируем высшие проблемы, вы не должны думать, дорогая герцогиня, что я довольствуюсь пустыми фразами, которые носятся здесь в воздухе. Не смешивайте меня с окружающими…
— Как можно! Ваше высочество так много размышляли…
Но принцесса, казалось, все еще не успокоилась.
— Если бы народ знал, — мы, сильные мира сего, тоже не всегда счастливы, — протяжно сказала она, и затем тихо, торопливо, как бы вдруг решившись, прибавила:
— Посмотрите на моего бедного мужа… Мы оба достойны сожаления. Каждый пользуется его слабостью. Перкосини, по-видимому, продает ему коньяк. У барона чересчур развиты коммерческие наклонности. А женщины! Все бросаются на шею наследнику престола. В Стокгольме я и не подозревала, что существуют подобные нравы. Он иногда плачет у меня на груди и жалуется мне, — но что вы хотите, он слаб. Очень слаб.
Она впилась своим неподвижным, бледным взглядом в лицо герцогини. Умоляюще, прерывающимся голосом она пролепетала:
— Я знаю, он преследует вас. Останьтесь хоть вы холодны и стойки! Хоть одна порядочная женщина… Как я уважала бы вас!
Герцогиня не успела ответить. Она ощутила еще раз пожатие холодных пальцев на своей теплой руке, затем Фридерика отошла к прислушивавшимся придворным. Фили тотчас же очутился возле герцогини.
— Она жаловалась вам на меня? — прошептал он. — Конечно! Настоящий крест — эта женщина. Неужели она не может быть покладистее? Взяла бы пример с моей мамы! Та только на днях подарила папе портрет Беаты в натуральную величину. Моя мама благородная женщина, удивительно благородная женщина, — вы не находите этого, герцогиня?
— А, королева подарила его величеству портрет его приятельницы!
Она отвернулась; она вдруг почувствовала, как далека она от этих людей и их душевной жизни.
— Вы были сегодня молчаливы, ваше высочество, — сказала она. — Надеюсь, вы не в мрачном настроении?
— Как же иначе! Здесь, у моей жены я получаю только чай, — хоть плачь! Когда у меня нет коньяку, герцогиня, я сейчас же начинаю думать о своем неудовлетворенном честолюбии и о том, какой я неудачник. Тогда мне хочется надеть свой белый воротник.
— Белый воротник?
— Вы еще не знаете? Мой воротник инфанта, белый, шитый золотом и подбитый соболем. Да, герцогиня, точь-в-точь, как воротник дона Карлоса. Ах, дона Карлоса я люблю, как родного брата! И не братья ли мы? Его судьба такая же, как моя. Неудовлетворенное честолюбие папы — все совершенно то же. У меня — мой Гиннерих, у него — его Родерих. Только с мачехой разница: я совсем не хочу Беаты; только она хочет меня… Но костюм инфанта, в самом деле, шикарен, вы не находите, герцогиня? Если бы я мог когда-нибудь показаться вам в нем. Я хочу просить вас…
Он поднялся на цыпочки и шепнул, дрожа от желания:
— Герцогиня, доверьте дону Карлосу ключ от вашего кабинета!
Она откинула голову, чтобы не чувствовать его дыхания. Она не поняла его просьбы и равнодушно заговорила с подошедшим бароном Перкосини. Наследник престола погрузился в свои мысли.
Камергер сказал:
— Наш первый обмен взглядов на отношение к народу, вероятно, вызвал в вашей светлости различные мысли. Не правда ли, каждое слово отзывалось провинцией. Все — с такой важностью и без всяких сомнений. Приходится идти за всеми… но про себя улыбаешься, как улыбаются в Париже.
Он тонко улыбнулся.
— Я надеюсь, что ваша светлость не смешиваете меня с моими здешними друзьями.
Она возразила:
— Конечно, нет. И скажите, пожалуйста, господам Палпоюлаи и Тинтинович, а равно и их супругам, что я их не смешиваю ни с кем.
Она простилась с принцессой. Фили хотел выскользнуть из двери вслед за нею, но тяжелый взгляд адъютанта приковал его к месту.
Едва герцогиня очутилась за дверью, как все эти оставшиеся позади лица исчезли из ее памяти, точно погрузившись опять в густой туман скуки и ограниченности. Усталая и расстроенная, вспоминала она несколько бесцельно бродивших фигур, между которыми сновали лакеи с чашками чаю и конфетами. В следующие дни она с удовольствием думала о Павице; его слова раздавались у нее в ушах, они звучали почти значительно. Она написала ему.
Он тотчас же явился в безукоризненно сшитом сюртуке. Свою шляпу с полями он оставил в передней. Она подумала: «Он мог бы быть государственным человеком».
— Вы уже однажды сидели в тюрьме, — сказала она. — Это может легко случиться опять. К вам относятся недоброжелательно.
Он сел с жестом, в котором выражалась вся тяжесть его презрения.
«Нет, не государственный человек, — подумала герцогиня. — Но почти артист».
Павиц заявил:
— Ваша светлость, в опасности я сильнее всего. Тогда, прежде чем придворные лизоблюды наложили на меня руки, я жил опьяненный сознанием своей силы. Я говорил ежедневно, по крайней мере два раза, с народом, я не отгонял от своего порога ни одного из угнетенных и обремененных, а между тем мне приходилось тогда ухаживать за смертельно больной женой. Я могу сказать, ваша светлость, что я оплакивал жену под остриями кинжалов.
Он сделал несколько твердых шагов; ему стало трудно сидеть на месте. Его голос смягчился в интимной обстановке. На воздухе он раздавался далеко вокруг, здесь он осторожно жался к штофным обоям и терялся в темных углах. Только его движения оставались широкими, как-будто он стоял на морском берегу, в обширных равнинах, и его должны были видеть самые задние из десятков тысяч зрителей.
— Ваша жена умерла?
— Они оторвали меня от ее трупа. Я читал библию. Потому что…
Он сел.
— Потому что я имею обыкновение читать библию.
— Для чего собственно?
Он посмотрел на нее с глубоким изумлением; затем сказал, запинаясь:
— Для чего… для чего… Ну… это доставляет мне радость… и это помогает, ваша светлость, это помогает. Как часто я молился в опасности, во время странствований по ущельям Велебита и его крутым