— Ты писал?! Твоя рука?!
Удивился схожести почерка.
— Рука похожа, но таких слов не писал, не говорил.
— Врешь, собака! — сабли вынырнули из ножен, как у одного человека. Казаки смелы убивать сворой.
Не нашлось среди дворян смельчаков заслонить своего радетеля и защитника. Стушевались, а было здесь немало тех, кто кичится службами государям, великим князьям, чьи пращуры были и на Куликовом поле, и с Батыем схватывались.
Один только заслонил Ляпунова, враг его, Иван Никитич Ржевский.
— Сначала суд, а потом — казнь! — крикнул он казакам.
Казак Сережка Карамышев полосонул Ржевского саблей по животу, а другим ударом Ляпунова по голове. И тут уж кинулись скопом, по-крысиному.
Заруцкий, чтоб на него подозрение не пало в заговоре против Ляпунова, в час убийства резал поляков в Новодевичьем монастыре. Полякам удалось монастырь вернуть, но теперь все его защитники нашли в его стенах свою смерть. Заруцкий даже раненых не миловал.
К Гермогену пришли от Гонсевского, принесли жареного судака, кубок с вином.
— Что за празднество такое? — спросил патриарх.
— Сначала откушай, святейший! — дворянин, показывая, что угощение не отравлено, съел рыбы и выпил глоток вина. Гермоген поделил рыбу и вино надвое, для Исавра, поел и выпил. Забирая серебряные поднос и кубок, дворянин сказал, смеясь:
— С убиением Ляпунова, твое святейшество! Нынче Кремль гуляет!
Одно худо следовало за другим.
Двадцать третьего июля, на другой день после злодейского убийства, к Москве подходила рать воеводы Морозова. Гонцы сообщили: осеняет войско чудотворная икона Казанской Божией Матери.
Как за спасением пошли ополченцы Ляпунова к иконе, забыли о поляках за спиной, о казаках. Каждый нес оживить благодатью душу свою скорбную, почерневшую на пожарищах, высохшую от отступничества.
В ту пору в казаков дьявол вселился.
— Ляпунова отдали на растерзание, теперь отбеливать себя к иконе поспешают! — сказал казакам Заруцкий. — Поучите, молодцы, русских дворян смирению. Пусть свиными рылами раньше казаков не лезут чудотворную чмокать.
На конях казаки догоняли пеших дворян, лупили нагайками, а тех, кто ерепенился, секли саблями.
Ночью большая часть детей боярских и городовых дворян бежали из московского лагеря, подальше от казаков.
Заруцкий поспешил к Трубецкому.
— Мне был сон, — признался он князю. — Сидит горлица на краю гнезда, а в гнезде птенец. Еще даже без перышек. Вдруг летят две ласточки. Промчались над гнездом, и нет их! Смотрю, а на голове птенчика золотой венец. Я сон запамятовал, а к тебе, Дмитрий Тимофеевич, сейчас ехал — вспомнил… И вот что мне подумалось…
— Мне тоже подумалось, — сказал Трубецкой.
— О сыне Марины Юрьевны?
— О царственном младенце Иоанне. Заруцкий крепко и радостно пожал князю руку.
— Я сегодня же отправляюсь в Калугу. Надо объявить всей России — войско желает в государи наследника природного, внука Иоанна Васильевича Грозного, Иоанна Дмитриевича. Тебе, светлейший князь, быть ему опекуном. Больше некому.
Серьезно, строго покрестились на иконы, но в душе и у того, и у другого трепыхала перепончатыми крыльями нечестивая радость и суета.
3 августа, на преподобного Антония Римлянина, в Замоскворечье появился Сапега. Он шел с продовольствием для оголодавших защитников Кремля и Китай-города. Весь день пробивался к реке. Гонсевский и Струсь, чтобы Ополчение не смогло помочь Замоскворечью, ударили на башни Белого города. Башен поляки не взяли, к реке не вышли.
Посчастливилось в тот день нижегородцам, сыну боярскому Роману Пахомову и посадскому человеку свияжцу Родиону Мосееву. Был им новый наказ — хоть сквозь стены, но пройти к патриарху Гермогену, получить патриаршее благословение поднимать на поляков, на татей, убийц Ляпунова, на изменников-бояр — святорусскую земскую рать, а главное спросить совета — кого на царство хотеть: королевича Владислава, младенца Ивана Дмитриевича, Маринкина сына, или какого князя русского?
Роман и Родион видели, как замоскворецкие стрельцы напали на обоз с мукой, перестреляли, перекололи половину обозных, но тут с гусарами примчался сам гетман Сапега. Роман и Родион заменили на двух телегах погибших возчиков, и во всей этой кровавой кутерьме никто не заметил чужих.
Ночевали под возами, а утром снова начался бой. И нижегородцы погоняли лошадей, следуя за гусарами к Москве-реке, грузили мешки и кули на лодки и сами на этих же лодках отправились на другой берег, в добровольную осаду.
Для поляков тот день был счастливый. Овладели четырьмя башнями Белого города, не смогли взять только одну. Тверскую. Взяли бы, весь Белый город взяли бы, но свежие хоругви не пошли из Кремля на помощь своим товарищам, не сменили измученных сражением бойцов.
— Господи! — шепнул Роман Родиону. — У них то же, что у нас, своевольство и дурость.
— Пока они войной заняты, пока Гонсевский бегает с уговорами от хоругви к хоругви, явимся к патриарху в открытую, — предложил Родион.
— Как же это в открытую?!
— Отнесем котомку с едой. Скажем — по приказу ясновельможного пана Сапеги. Кто проверит?
— И когда пойдем?
— Теперь. Ждать хуже.
— Осмотреться надо.
— Подумай сам, чего ждать? Сапега на том берегу… А чтобы обоим не попасться, сначала пойду я.
И пошел. И миновал все посты, будто его Ангел вел. И предстал смельчак перед святейшим Гермогеном.
— Я — нижегородец, владыко! — упал Родион на колени.
— Помню тебя. Помню, сынок!
— Я обманом прошел. Принес тебе, владыко, пирогов с визигой, рыбы сушеной, грибов соленых, огурцов, морковки.
— Экое пиршество.
— Я за благословением к тебе, святейший, за словом твоим.
— Слово у меня ныне одно: упаси Господи впасть всем во грех — выбрать в цари Маринкиного сына. Никогда не отделаемся ни от казачьего разбоя, ни от польского притязания на саму душу русскую.
— Это и передать?
— Подожди, нижегородец, милый ты мой человек. Мы с Исавром грамоту напишем. У нас и бумага припасена, и коломарь, и перо. Исавр, поспешай.
Пока патриарший келейник доставал припрятанные чернила, бумагу и перо, Роман опростал свою котомку.
— Покушай, владыко! — подал, отерев рукой, зеленый, в пупырышках, огурец.
Гермоген откусил, прикрыв глаза.
— Как вкусно! Будто сам на грядке стою. Такая, кажется, малость, а мы огуречков не видим в затворе нашем уж целый год.