беспомощный, как младенец.
Собрались врачи, свои, полковые, и немцы, лечившие бояр. Какое-то старческое недомогание молодого совсем еще человека было докторам непонятно.
Целую неделю больной не покидал постели. На восьмой день почувствовал себя почти здоровым. Поел. Попросил принести обещанные его войску царские регалии.
Ему доставили оба венца, скипетр, державу. Он надел на себя одну из шапок Мономаха, взял в руки символы власти.
— И это все? — спросил своего слугу. — Ради этого травят, душат, жгут…
Голова закружилась. Ян Петр откинулся на подушки и снова впал в полусон, в полуявь. Его поостереглись тревожить, и он спал в венце русского монарха, сжимая в руках скипетр и яблоко.
Пробудился только вечером.
— Ах, это! — удивился на свои руки, держащие царские символы. — Даже во сне не выронил. Из меня получился бы крепкий монарх.
Он расстался с сокровищами и коснеющим языком попросил слугу наклониться.
— Найди польку. Любую… Пусть что-нибудь говорит. По-польски… Я поплыву по речи, как по реке. Мне пора… пора…
Женщину нашли. Усадили в изголовье умирающего. Она двое суток рассказывала сказки или что-то лепетала об осени, о золотых лесах, о падающих листьях.
Яну Петру виделось огромное дерево. Золотое. Но это было не золото листвы, золото слов. Оно стояло в неземной красоте, вечное, неподвластное времени, но сердце сжималось от предчувствия… Ледяной дых не поколебал воздуха, но золото обрушилось с веток в стремнину, и он тоже шагнул в эту стремнину и не провалился. Золотые пластины слов держали, не тонули. Невидимая, скрытая золотом река несла в неведомую даль.
Он увидел себя, уносимого за горизонт, в такой дали, из которой не возвращаются. Он все держал себя, ставшего каплей, точкой, все держал себя и все-таки потерял.
Умер Ян Петр Сапега в Кремле, в доме царя Шуйского 14 сентября 1611 года.
В самом начале октября забытого всеми патриарха Гермогена посетил Михаил Глебыч Салтыков. Принес на подпись грамоту.
«Наияснейшему великому государю Жигимонту III великого Московского государства ваши государские богомольцы: Арсений, архиепископ Архангельский, и весь освященный Собор, и ваши государские верные подданные бояре»…
Гермоген брезгливо бросил грамоту прочь от себя.
— Верные подданные! Михаил Глебыч, ты же знаешь, я не подпишу. У тебя даже надобность во мне отпала. За короля Арсений молится.
— Неужели, владыко, ты так и не пробудился от своих старых снов? — в голосе Салтыкова прозвучало искреннее недоумение. — России уже нет. Народ мыкает горе, даже не ропща. Устал. Царству нужен заемный, чуждый, да хоть сатанинский, но порядок. Бог даст, может, и возродимся. Не пропали под Батыем, не пропадем и под Сигизмундом. Еще и ума наберемся.
— России Сигизмунд не надобен! — твердо сказал Гермоген. — У России будет свой царь, русский.
— Но когда?
— Через год.
— Почему же не через полгода? А, может, через десять лет? Не смеши меня, Гермоген, пастырь без овец. Я с Юрием Никитичем Трубецким, с дьяком Яновым еду звать на Московский стол короля Сигизмунда. Ему владеть державой.
Гермоген встал, рукой указал на икону Спаса.
— Вот нам Свидетель. Я говорю — через год на высоком на пресветлом столе Московского царства воссядет пресветлый, русоголовый, русский царь. Царь Света.
Салтыков свернул грамоту.
— Гермоген, добрая душа! Если бы царства строились упрямством да светлыми помыслами… Ты — младенец, патриарх… Ты пророчествуешь, но я — тоже этак могу, — протянул руку в сторону иконы. — Ты — патриарх, из-за своего упрямства помрешь в этой вот келии, никому не нужный и всеми позабытый — от голода… Сегодня я еще могу тебе помочь, завтра меня здесь не будет. В Кремле голодно, но большой голод впереди!.. Я жду твоего разумного слова, стоя перед тобой.
Постоял, перешел на порог.
— Жду твоего слова на пороге. Постоял, вышел за дверь.
— Жду твоего слова за твоей дверью. Позови меня, Гермоген! Через мгновение будет поздно.
У святейшего даже сердце умолкло, лишь бы не беседовать с изменой.
— Прощай! — крикнул Салтыков. И долго было слышно, как боярин уходит…
В Кремле, где хоть признак власти, но он был, — у боярина Федора Ивановича Мстиславского, у боярина Ивана Никитича Романова, у боярина Федора Ивановича Шереметева, где бок-обок с мужьями мыкали осаду от русских людей русские боярыни, где инокиня Марфа подкармливала, от себя отрывая, отрока драгоценного, стольника Михаила Федоровича, — голодом и жаждой, по неистовому желанию поляков, но сообща со всем этим сановным русским людом, был умерщвлен святитель Гермоген, стоя-тель против врагов крепкий, обличитель предателей Отечества, разорителей православной христианской веры.
Его пересохшие губы сомкнулись, и глаза закрылись, и сердце остановилось 17 февраля 1612 года.
Надругаться над святым человеком дело антихристово, для исполнителей черной воли оно не хлопотно, не тяжело — дунул, и свеча погасла.
Тяжела и суетна расплата.
Весной 1612 года за собаку кремлевские солдаты платили друг другу пятнадцать злотых, за кошку восемь.
Осенью началось людоедство. Пан Трусковский съел — обоих своих сыновей. Еще один шляхтич избавил себя от мук голода, приготовляя обеды из своего слуги. Солдаты, сначала таясь, а потом открыто, пожирали убитых товарищей.
Когда 22 октября войска Пожарского и Трубецкого взяли Китай-город, в солдатских котлах варилась человечина.
Что же до русских, то было еще много подлостей против самих себя. Князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой со всеми дворянами и ополченцами, по хлопотам Ивана Плещеева, второго марта присягнул самозванцу Сидорке, царившему во Пскове. Песня была старая: спасся, скрывался, а теперь вот он — неубиенный Дмитрий Иоаннович.
Спохватился и король Сигизмунд. В конце августа повез-таки в Москву на царство своего сына, златокудрого королевича Владислава, умницу.
2 октября они были в Смоленске, 16-го в Вязьме. Пытался король взять Волок Ламский, сил не хватило. Речь Посполитая отвернулась от авантюры. Всего одну тысячу наемников привел с собой Сигизмунд. Ждали посольства из Москвы, но на царство никто уже не звал ни его величество, ни его высочество.
На войну за себя, за землю, за гробы пращуров вышел и победил русский народ. Народ всегда желает своего царя, кровного, грозного, но ласкового.
Юрий Петухов