вчерашней занозы, свежесть, идущая от открытого пролома в стене за спиной.
– Я ни хрена не вижу, – сказала где-то справа от меня Буги.
– Я н’рена н’ижу, – повторил над моим левым плечом незнакомый голос, шелестящий, как сыплющийся песок.
Несколько следующих мгновений я не запомнил – мое тело подчинилось набору рефлексов, вдолбленных Эпицентром в подкорку мозга. Помню только, что чувствительно ударился плечом, падая навзничь и спуская курок в сторону голоса, и вторящие мне вспышки справа – оттуда, где должна была находиться Буги. И еще как в какой-то момент истошный крик Сабжа, прорвав оболочку рефлексивного отупения, заставил меня опустить дробовик. В котором, впрочем, уже не было зарядов.
– Друг друга перестреляете, идиоты! – крикнул Сабж уже в полной тишине: Буги тоже больше не стреляла.
Мы оба не шевелились и только, затаив дыхание, водили глазами по сторонам, не в силах удержать взгляд на чем-то конкретном. Потому что тьма исчезла, словно вспоротая нашей пальбой. И явила то, что скрывала.
– Безумные Шляпники, – прохрипела Буги, когда в гулкой тишине перестали гулять пересыпанные песком звуки, пытавшиеся передразнить глухие шлепки наших дробовиков и вопли Сабжа.
– Изумие Япх’Ки – равнодушно пересыпался песок.
Безумные Шляпники. Я не раз слышал, что сталкеры случайно натыкались на эти странные гигантские грибницы, и всегда считал такие истории образчиками профессионального фольклора – потому что ни разу не слышал их от очевидца, а Проводники реагировали на них, посмеиваясь и пожимая плечами.
Говорили, что грибницы Безумных Шляпников встречаются только в не сильно пострадавших от бомбежек городах, где не выжжена память вещей о людях. Говорили, что этой памятью грибы и питаются, потому что там, где их видели, – питаться больше нечем. Говорили, что хотя они и грибы, но ближе людям, чем что-либо другое в Эпицентре, потому что являются метаморфозой духа человеческого общества, существовавшего когда-то социума. Говорили, что твари Эпицентра не переносят мест, где разрастаются грибницы Безумных Шляпников, тогда как для людей такие места совершенно безопасны, а сами грибы даже пригодны в пищу. Говорили, что порой Безумные Шляпники снимаются с места и перебираются в другое, сохраняя в себе память, которая пропитывала вещи, стены, предметы и вообще все, что активно контактировало с людьми до войны. Говорили, что со временем, напитавшись памятью и знанием о человечестве, грибницы начинают ненавидеть людей, уходят из города и обживают карликовые деревья, превращаясь в то, что мы называем грибными пнями. Говорили, что Безумные Шляпники умеют разговаривать. Что они создают пути сквозь пространство. Что умеют показывать прошлое... Короче, об этих грибницах говорили много, часто и охотно. Но я ни во что из услышанного не верил. Как и в самих Безумных Шляпников. И не поверил бы никогда.
Если бы не увидел собственными глазами.
Наверное, раньше, до войны, здесь размещалась детская спальня. Маленькая комната с единственным, теперь полностью скрытым грибницей окном, была совершенно пуста, если не считать детской кроватки и каких-то обломков мебели. Грибница заполонила три стены, потолок и часть четвертой стены, аккуратно обойдя дверной проем. Грибные шляпки, самые маленькие из которых были меньше фаланги пальца, а самые крупные, пожалуй, превышали размерами мою голову, плотно жались друг к другу, и лишь кое-где можно было различить прямые, украшенные дырчатой юбкой ножки. Они-то и испускали резковатый желтый свет, который, проходя сквозь пористое тело шляпок, смягчался и проливался наружу уютом притушенных газетой бра. Я помнил такие бра по детскому дому. Под их светом легко засыпалось.
– Чтоб я сдохла, – пробормотала Буги, усаживаясь по-турецки прямо там, где стояла.
– Ч’аб’ла, – раздалось от самой крупной шляпки слева от входа.
Я обернулся и увидел в грибнице след от моего выстрела, который прямо на глазах постепенно затягивался: разнокалиберные шляпки грибов медленно сползались, заполняя пространство бреши.
– Они и правда двигаются и разговаривают, – прохрипел я, и большой гриб тут же передразнил меня своим песочным голосом.
– Не все, – покачал головой Сабж, – говорит только материнский гриб. И не всегда. А вы в них стреляли, уроды, – с укором добавил он.
– Мы же не знали, – оправдываясь, покачала головой Буги. – Я вообще не верила, что они есть на самом деле, думала, это сказки.
– И я, – подхватил я.
Большой гриб повторял наши слова все тише, и все больше в его голосе было песка. Бреши, оставленной кучным зарядом дроби, вскоре уже не было видно. Свет начал тускнеть, но совсем не исчез.
– Они готовы, – непонятно кому сообщил Сабж. – Дамы и господа, устраивайтесь поудобнее. Сеанс начинается. Просим выключить или перевести в бесшумный режим ваши мобильные телефоны и пейджеры.
– Можно подумать, ты помнишь, что такое пейджер, – усмехнулся я, послушно опускаясь на пол. Потом подумал и улегся, подложив руки под голову. Настроение у меня стремительно поднималось, и последние остатки тревоги окончательно испарились.
По мере того как свет Безумных Шляпников становился глуше, оживление в грибнице нарастало. Шляпки грибов перемещались, менялись местами, прятались под более крупными, замирали и снова начинали двигаться. В какой-то момент я заметил, что все более или менее крупные грибы выстроились в неровные линии, сходящиеся меридианами к самому крупному, говорящему. Он тотчас вспыхнул ярко- желтым цветом, и желтизна стремительно побежала от него по шляпкам меридианов.
– Это же солнце, – прошептала Буги.
– Эж’онсэ, – едва слышно передразнил ее большой гриб.
Когда желтый свет коснулся последних шляпок меридианов, грибница на стене с дверью посветлела, став тускло-белой, а затем ее верхняя часть окрасилась в неровные полосы синего и голубого цвета, а нижняя позеленела.
– Небо и трава, – сказал я просто потому, что мне было приятно выговаривать эти слова.
– Н’бои’ва, – повторил материнский гриб и едва заметно качнулся.
– Мать вашу, это же детский рисунок, – покачала головой Буги, – ну точно, детский рисунок!
Грибы вокруг дверного косяка тем временем снова пришли в движение, и те, что покрупнее, вытянулись диагоналями от верхних углов двери к потолку, образуя треугольник. Все оказавшиеся там грибы налились красным, и таким же цветом окрасились грибы вдоль дверного косяка. Получился дом. Дом, нарисованный детской рукой, которая медленно, с силой вжимала цветной карандаш в бумагу, отчего линия становилась то тоньше, то – там, где раскрошился грифель, – толще. Рисунок, который требует сосредоточенности более, чем все работы Пикассо вместе взятые, пусть и занимает меньше времени. Пикассо сам, став известным всему миру художником, говорил, что хотел бы научиться рисовать так, как рисуют дети.
Это зрелище одновременно и завораживало, и успокаивало. Ощущение времени оставило нас. Мы лежали на полу голова к голове, подложив руки под затылки, как еще одно изображение солнца (или радиационной опасности), и глупо улыбались. Вот на стене с окном появились изображенные разноцветными штрихами три фигуры – две побольше, одна совсем маленькая: родители и девочка, видимо, хозяйка спальни, – а на противоположной – размашисто очерченное коричневым лохматое четвероногое чудовище с красным языком.
– Бетховен, – сказал Сабж.
– Рекс, – возразил я.
– Между прочим, он размером с полдома и явно крупнее хозяина, – усмехнулась Буги.
– Какой-нибудь ньюфаундленд, – предположил Сабж.
– Или колли, – сказал я.
– Это же детский рисунок, – заметила Буги, – так что вполне может быть, что сие животное вовсе не собака, а, к примеру, хомячок, которого безумно любит девочка. У меня в детстве был такой.
– Не любит, – сказал Сабж.