...Однажды в дубовой ложе
Был поставлен я на правеж
И увидел такие рожи,
Пострашней балаганьих рож?..
Простите меня, Анна Ивановна, но я вовсе не тешу себя иллюзиями, я не сомневаюсь, что вы поверили бы всему, что говорилось обо мне на этом судилище: и о моих связях с сионистами, и о моей дружбе с антисемитами, и о моих заигрываниях с церковниками, - поверили бы и Аркадию Васильеву, и Лесючевскому, и Грибачеву, и всем этим пузырям земли: лукониным, медниковым, стрехниным, тельпуговым.
Вы давно уже, Анна Ивановна, не то чтобы приняли, а равнодушно привыкли к правилам этой подлой игры, этого шаманства: вы читаете на ходу газеты, слушаете - не слушая - радио, сидите долгие часы на профсоюзных и партийных собраниях.
Смертельно усталая, вы голосуете за решения, смысл которых вам не очень-то понятен и уж вовсе не важен - куда важнее, начался ли отток гноя у больного А. и не подскочила ли опять температура у оперированной вчера Б. Вас закружили в этом шутовском хороводе, и у вас нет ни времени, ни сил выбраться из него, остановиться, встряхнуть головой, подумать.
Еще раз простите меня, Анна Ивановна, но я даже уверен, что если бы вам на этом достопамятном секретариате предложили принять участие в голосовании - вы, как и все, проголосовали бы за мое исключение. Это одно из правил игры в советскую демократию - решение должно быть, решение не может не быть единогласным.
Но я не сомневаюсь и в другом - если бы на следующий день меня снова на скрипучей каталке ввезли бы в операционную вашей клиники - вы надели бы ваш клеенчатый фартук и приказали бы хирургической сестре готовить инструменты, и бинты, и тампоны, и позабыв обо всех моих смертных грехах, так же точно, как тогда, не обращая внимания на усталость и время, вступили бы в борьбу за мою жизнь.
Потому что здесь, на пороге операционной, перестают действовать правила той подлой игры, потому что здесь вы становитесь тем, кто вы есть человеком, цель и назначение которого приносить людям добро, облегчать страдания страждущих.
Бедная, счастливая, несчастная Анна Ивановна!
...Очнулся я после повторной операции уже под утро.
Откуда-то, очень издалека, доносились протяжные поющие голоса последние празднователи расходились по домам. Из окон на мою постель падал странноватый желто-молочный свет, и свет этот пронизывал тоненький луч солнца, высвечивая запеленутую бинтами и скованную лубком - лангеткою - руку и серебряную голову моей жены.
Она спала на низком неудобном стуле, положив голову мне на ноги.
Почувствовав, что я очнулся, она слегка приоткрыла глаза:
- Тебе что-нибудь нужно?
- Нет, - сказал я, - мне лучше, Асенька?
- Нет, - сказала она и снова закрыла глаза, - тебе еще не лучше!
И я успокоился. Мне почему-то стало очень спокойно и даже радостно. И я сказал этому мгновению: остановись, запомнись - ныне, присно и во веки веков! Аминь!
Навсегда запомнись, это мгновение, и совсем не потому, что ты было прекрасно! Ты больше, чем просто прекрасно!
Ты мгновение, ты секунда того высшего душевного покоя, когда вдруг приходит к человеку понимание, что он на земле не один, что есть, существуют человеческие судьбы, связанные с его судьбой, так же, как и он связан с ними, и связь эта нерасторжима и определена чем-то высшим, нежели обстоятельства или случай.
Будь благословенно это мгновение - молочно-желтый свет, пронизанный солнцем, легкое покалывание озноба, словно вспыхивающие в стакане минеральной воды пузырьки, и серебряная голова, лежащая у меня в ногах на больничном байковом одеяле.
И было еще в моей жизни:
Заснеженная платформа подмосковной станции Переделкино, гудок приближающейся электрички, спугнувший галок с куполов Патриаршего подворья бывшей вотчины Колычевых, - и внезапно пришедшие, наконец, строчки, ключевые строчки песни, посвященной памяти Пастернака:
Будь благословенно, это мгновение! Останься в памяти, не исчезни!..
И еще:
Зал Дома ученых в новосибирском Академгородке. Это был, как я теперь понимаю, мой первый и последний открытый концерт, на который даже продавались билеты.
Я только что исполнил как раз эту самую песню 'Памяти Пастернака', и вот, после заключительных слов, случилось невероятное - зал, в котором в этот вечер находилось две с лишним тысячи человек, встал и целое мгновение стоял молча, прежде чем раздались первые аплодисменты.
Будь же благословенным, это мгновение!
И еще:
Я пишу эти главы в Серебряном бору, под Москвою, в деревянном доме, стоящем над рекою. В этом доме скрипят полы и как-то особенно гулко хлопают двери. И все-таки я физически чувствую благословенную и тяжелую тишину. Я приехал в этот дом, когда на земле еще лежал снег, а потом, за одну ночь, началась удивительная весна.
...Было небо вымазано суриком, Белую поземку гнал апрель, Только вдруг, прислушиваясь к сумеркам,
Услыхал я первую капель!
И весна - священного священнее!
Вырвалась внезапно из оков,
И простую тайну причащения
Угадал я в таяньи снегов.
А когда в тумане, будто в мантии,
Поднялась над берегом вода,
Образок Казанской Божьей Матери
Подарила мне моя Беда!..
- ...Война! Октябрь тысяча девятьсот сорок четвертого года. Советская армия движется с боями на Запад. В сумерки над осажденными городами стоит невысокое зарево пожаров. Медленно падают черные хлопья пепла, похожие на белые хлопья снега. Ветер гудит рваным листовым железом. Ахают дальнобойные. И немногие уцелевшие жители, забившись в погреба и подвалы, устало и нетерпеливо ждут... Жизнь и смерть начинаются одинаково - ударом приклада в дверь!..
В тот год мы возвращались в родные города, шагали по странно незнакомым улицам, терли кулаком слипающиеся глаза и внезапно в невысоком холме с лебедой и крапивой узнавали сказочную гору нашего детства, вспоминали первую пятилетку, шарманку на соседнем дворе, неподвижного голубя в синем небе и равнодушный женский голос, зовущий Сереньку...
Мы научились вспоминать. Мы стали взрослыми.
...Пошел занавес.
До сих пор не могу понять, как удалось ребятам из столов и скамеек соорудить такую сложную декорацию - но это им удалось. Во всяком случае, я отчетливо помню, что у меня было полное ощущение - и вагона, и движущегося поезда, и покачивающихся подвесных коек.
Ефремов продолжал, чуть понизив голос, точно боясь потревожить спящих:
- Санитарный поезд. 'Кригеровский' вагон для тяжелораненых. По обе стороны вагона двойной ряд подвесных коек с узким проходом посредине. Верхний свет не горит, и в предутренних сумерках видны только первые от тамбура четыре койки - верхняя и нижняя, верхняя и нижняя.
И на одной из этих нижних коек, запрокинув голову на взбитую высоко подушку, сжав запекшиеся губы и закрыв глаза, лежит старший лейтенант Давид Шварц.
Беспокойно и смутно спят раненые - мечутся, бредят, скрипят зубами, плачут и разговаривают во сне. Кто-то выкрикивает, отрывисто и невнятно: