Новикову, что на улицах идут бои, — связь была прервана. Телефонисты, раз восемь пытаясь восстановить линию, в сумерки вернулись из города с воспаленными лицами, опустошенными глазами. Сообщили, что нарвались на немецкие танки, город горит, ничего не понять и нет возможности восстановить линию — она перерезана. Два часа спустя из парка, где стоял хозвзвод, прибежал, дрожа от возбуждения, ездовой, доложил, что особняк и парк обстреляли автоматчики неизвестно откуда, лошадь убита, один повозочный ранен. А доложив это, спросил подавленно: «Может, место сменить куда подальше?» Новиков знал, что такого неопасного места, куда можно было передвинуть тыл, сейчас нет, отдал приказ окопаться хозвзводу: всем, от повозочного до повара — на юго-западной окраине парка.
Мохнатое зарево, прорезав небо километра на два, раздвинулось над городом. Там, в накаленном тумане, светясь, проносились цепочки автоматных очередей, с длинным, воющим гулом били по окраине танковые болванки. Порой все эти звуки покрывали глухие и частые разрывы бомб — где-то в поднебесных этажах гудели наши тяжелые бомбардировщики. Ненужные осветительные «фонари» желтыми медузами покойно и плавно опускались с темных высот к горящему городу.
Отблеск зарева, как и в прошлую ночь, лежал на высоте, где стояли орудия, и слева на озере, на прибрежной полосе кустов, на обугленных остовах танков, сгоревших в котловине. Впереди из пехотных траншей чехословаков беспрестанно взлетали ракеты, освещая за котловиной минное поле, — за ним в лесу затаенно молчали немцы. Рассыпчатый свет ракет сникал, тускло мерк в отблесках зарева, и мерк в дыму далекий блеск раскаленно-красного месяца, восходившего над вершинами Лесистых Карпат. Горьким запахом пепла, нагретым воздухом несло от пожаров города, и Новиков, казалось, чувствовал на губах привкус горелого железа.
В девятом часу вечера он собрал людей на огневой позиции, сел на станину, держа в пальцах незажженную самокрутку. Курить было нельзя — снайперы били на огонек, даже на громкий звук голоса. Медленно оглядел медные от зарева настороженные лица солдат. Безмолвно и неподвижно сидели они в ожидании приказа Новикова. Он сказал:
— Ждать нельзя, пора идти к орудиям Овчинникова. — Помедлил немного и повторил: — Идти к орудиям и вынести раненых. Там их трое: один ходячий — сержант Сапрыкин, двоих надо нести. — Он пососал незажженную самокрутку, сплюнул табак, попавший на губы. — Немцы ждут и наверняка предпримут последнюю атаку сегодня ночью, это ясно. Всем это ясно? — Он чуть поднял голос, снова оглядел неподвижные лица солдат. — Поэтому на всю операцию — час. Взять побольше запасных дисков. У тех, которые останутся здесь. Со мной пойдут Порохонько и Ремешков. Мы пойдем к орудиям по проходу в минном поле, по берегу озера. Вокруг огневых Овчинникова могут быть немцы. Но, какой бы перестрелки у нас ни случилось, ни орудийного, ни пулеметного огня не открывать! Чехословацкую пехоту я предупредил. Это все. — Новиков бросил под ноги незакуренную самокрутку, сказал Степанову: — Сержант, дайте-ка мне ваш автомат!
Молчаливый Степанов закивал как-то очень уж поспешно круглым, как блин, задумчиво-добрым лицом своим, потом, насупясь, положил автомат на колени, тщательно проверил ход затвора, провел большой ладонью по стволу, будто пыль стирал; не сказав ничего, подал его Новикову.
Все молчали, освещенные заревом, глядя на розовеющее минное поле.
Новиков встал, повесил автомат на грудь, и это движение, которое словно отрезало его, Новикова, Порохонько и Ремешкова от солдат, кто оставался здесь, заставило всех непроизвольно вскочить с легким шумом.
Порохонько, пристегивая к ремню автоматные диски в чехлах, подошел к Новикову, в зрачках играли красноватые хмельные огоньки, произнес вдруг отчаянно-бесшабашно:
— Ну, покурим на дорожку, щоб дома не журылись. Кто, хлопцы, даст на закрутку, тому жменю табаку дам! — И спросил зачем-то серьезно Новикова: — Разрешите, товарищ капитан?
Новиков разрешил. Кто-то из разведчиков сунул Порохонько тайно обсосанный в рукаве шинели недокурок, Порохонько, крякнув, спрятался за бруствером, торопливо, наслаждаясь, сделал несколько глубоких затяжек и сейчас же растоптал, растер окурок каблуком, выпрямился, говоря:
— Ось полегчало, аж продрало, — и, покончив с этим простым житейским удовольствием, чиркнул взглядом по фигуре Ремешкова. — А ты що ковыряешься, як дедок в подсолнухах? Ты-то некурящий?
— Я не… Я не курю, я ведь некурящий, — забормотал Ремешков заикающимся голосом.
Он суетливо вставлял диск в автомат, руки тряслись, напряженная шея наклонена, тень падала на лицо, и Новиков, вспомнив его вещмешок — горб на спине, недавний ужас в глазах, его унизительные жалобы на ногу, подумал, что в течение суток он беспощадно испытывал этого парня риском, близостью смерти, жестоко и сразу приучал к ощущению прочности человеческой жизни на войне, от которой Ремешков отвык за шесть тыловых месяцев, как, возможно, отвык бы и сам Новиков. И, подавляя в себе чувство жалости, Новиков спросил, готовый на мягкость:
— Нога болит?
Ремешков повесил автомат через шею, так же спеша скачущими пальцами застегивал шинель, оглядываясь на город, на близко фыркающие звуки танковых болванок. Он теперь знал, что никакая болезнь ноги в этой обстановке уже не поможет, как не помогла прежде, и словно торопился, обрывая все, к тому страшному, что ждало его, что в течение суток видел, пережил несколько раз.
Новиков скомандовал вполголоса:
— Все по местам! Порохонько и Ремешков за мной, — и двинулся по ходу сообщения.
— Товарищ капитан!..
Его остановил неуверенный оклик Алешина. Пропуская вперед солдат, Новиков задержался, увидел в темноте неясно светлеющее лицо младшего лейтенанта, голос его зазвучал преувеличенно равнодушно:
— Голодные они там. Передайте, пожалуйста, Лене, раненым. Это у меня от трофеев осталось. Вот. Не от меня, конечно, а так… от всех. Передайте… — Он сунул Новикову три плитки шоколада, теплые, размякшие от долгого лежания в карманах, добавил одним дыханием: — Ни пуха ни пера, — и замер, опершись о стенку окопа.
— Посылать к черту не буду. Ты слишком хороший парень, Витя. Ну, смотри здесь. Остаешься за меня.
«Я второй раз передаю от него шоколад Лене, — думал Новиков, шагая по ходу сообщения и с твердой для себя определенностью чувствуя какую-то тайну их взаимоотношений, которую не замечал. — Что ж, так и должно быть. Но почему я не знал? Что, я считал, что на войне не может быть обыкновенного человеческого счастья?»
Они один за одним спустились по скату высоты к озеру. Здесь, перед черной полосой кустов, Новиков приказал остановиться.
— Я в пехоту, к чехам, ждать здесь, — сказал он шепотом и пропал в темноте.
Сухое шипение осенней травы, внезапный шелест и шум катящихся из-под ног камней, шорох одежды громом отдавались в ушах, когда они спускались сюда, и теперь Порохонько и Ремешков, присев, положив автоматы на колени, слышали гулкий, учащенный стук крови в висках. Одновременно взглянули на озеро, на высоту. Озеро все — до низкого противоположного берега — теплело лиловым отсветом; высота за спиной кругло и темно выгибалась среди кровавого зарева и так ясно была вычерчена, что четко вырисовывались острые стрелки травы над бруствером огневой. Канонада из города доносилась сюда приглушенно.
Справа, в стороне пехотных траншей, оглушив трескучим выстрелом, с дрожащим визгом взмыла ракета. Повисла, распалась зеленым оголяющим светом. Ремешков вздрогнул, съежился, сдерживая стук зубов, выговорил прыгающим шепотом:
— Тут… рядом… за кустами… Колокольчиков убитый, связист. Я давеча наткнулся на него. Лежит…
— Ты чего это зубами стукаешь? Боишься, а? — спросил Порохонько, подозрительно-зорко вглядываясь в Ремешкова. — Чего тогда пошел? Для мебели? А ну замолчи! Идет кто-то…
Зрачки его зло вспыхнули, и Ремешков, вытянув шею, с покорностью замолк, наблюдая вдоль ската высоты. Там, едва слышно шелестя травой, шел, приближался к ним человек. Ремешков, не выдержав, позвал сдавленным вскриком:
— Товарищ капитан!.. — И, не получив ответа, шепотом выдавил: — Смотри, на связиста наткнулся…