— Студенников приехал, — сказала я Наумову, — он просит вас срочно спуститься, он на такси, что-то хотел вам сказать.
— Инна, я побежал, побудьте у меня, чтобы мне дверь не закрывать.
Наумов устремился вниз по лестнице, а я, притворив за ним дверь, достала из ящика буфета, где хранил он лекарства, две упаковки снотворного, спряталась на кухне в конце коридора, дождалась, когда Наумов, ворча, вернулся в жилище свое, и вымелась на улицу, где мышеловка кремово-лилового отчужденного пейзажа ждала меня, глупую мышь. На минуту я даже пожалела, что мне не перед кем похвастаться напоследок, как ловко слямзила я аптечную подорожную на тот свет.
Деловой мышиной побежкой, не отвлекаясь, втянув голову в плечи, трусила я по знакомому (намеченному ночью) маршруту.
В неприметную — из служебных входов — дверь больницы скользнула я, никем не замеченная, почти бегом проскочила лабораторный корпус (слышались голоса, звон пробирок, смех, крутили ленту Окуджавы: «Наверное, самую лучшую на этой земной стороне хожу я и песенку слушаю, она шевельнулась во мне..»), а вот и бойлерная, бисова теснота, дверь, еще дверь, полный распоследнего серого холода коридор прозекторской, что за удача, ни живых, ни мертвых на пути, дверь во двор, двор, теперь обежать заводской цех, дыра первого забора, дыра второго, я разорвала рукав, спускаясь в подвал (могильной сыростью, привычным теплом аварий теплоцентрали, крысино-кошачьей прелью пахнуло), вылезла в окно, вынула ушко ржавого замка, скрип петель, вот я и в цеховом заброшенном придатке, пыль, плесневелые железные стулья, стол.
Фляжку с водой и граненый стакан я достала мигом, в фарфоровой ступке быстрехонько растолкла таблетки. Растворялись они медленно, слишком медленно, у меня дрожали руки, ну, вроде все растворилось. Тук-тук, открой, отодвинь засов, мерещится, должно быть; или кто-нибудь тоже положил глаз на пристроечку? «Почтальонша!» — закричал стучавший. Я отхлебнула дряни, зубы стучали о край стакана, мерзость, ничего, дорогая, еще немного, и мы у цели, но тут — вместе с хлипкой рамой оконной — ввалился в павильончик человек, выбил из рук моих стакан, влепил мне оплеуху, тяжелая рука, однако; при свете искр, из глаз посыпавшихся, узнала я спасителя своего: то был жилец из дурацкой квартиры номер один, руки в крови, порезался, вышибая окно, после его оплеухи и щека у меня была в крови. «Чертова дура, идиотка, делать тебе нечего!» Он влепил мне еще одну пощечину, я разрыдалась в голос, он обнял меня: «Ну, все, все, пошли». С трудом затащил он меня по железной лестнице в свое обиталище, заставил выпить что-то теплое, соленое, пахнущее нашатырем, омерзительное, меня рвало, голова кружилась, он умыл меня, уложил на старый диван, стал щупать пульс, я отключилась, а когда включилась, он сказал: «Вид сейчас у тебя поприличнее, лицо есть, цвет лица есть, зрачки как зрачки. В больницу пойдем?» — «Нет, нет, не пойдем!» — отвечала я, трясясь и стуча зубами.
Он напоил меня кофием с коньяком, укрыл одеялом. «Ты что, сдурела?» — «Меня любимый человек прогнал». — «Ты беременна?» — «Нет, не в этом смысле любимый, я с ним не спала, то есть он со мной, не в этом смысле, а во вселенском смысле то есть…» — «Есть же на свете такие кретинки!» — радостно произнес адресат из квартиры один. Он довел меня до дома, сдал матушке: «Не волнуйтесь, ей уже лучше. То ли что-то у нее с печенью, то ли общепитом увлеклась, вызовите врача». Мы пили чай, мама вышла на кухню. «Я стащила у Наумова таблетки», — прошептала я. «Какие?» Я ответила. «У меня сестра их старшая пьет, я тебе достану, вернешь потихоньку. Ну, мне пора, поправляйся. Все же ты бледная, может, зря в больницу не пошли?» — «Ничего не зря, в психушку бы увезли недели на две, на учет бы поставили». — «И правильно бы поставили, тоже мне, любовь до гроба, дураки оба. Прямо не верится, рыжая, а такая дура».
Возможно, в одной из ветвей древа бытия моя жизнь действительно завершилась на задворках Царскосельской дороги во флигеле с железным столом. Словно невидимые часы остановились.
Я ушла с почты, уволилась, спев на пороге почторы последнюю свою фамильную песенку, фальшивую, прерывистую, сбивающую дыхание:
Вместо жизни видимость жизни заматывала меня в кокон уныния, кажимостей, мнимостей. Все перестало удаваться.
Само собой, Наумов застукал меня, когда пришла я возвращать украденные таблетки.
Разумеется, вечер, в который поскреблась я в дверь его комнаты, выбран был неудачно (именно в ту неприветливую весну обрела я своеобразное античутье, возвращавшееся в худшие времена всю жизнь). По обе стороны комнаты Наумова писатели, и Петик, и Васик, гуляли почем зря, поскольку у обоих вышли книжки. В комнате слева пели сами, звенели бутылками, хохотали, в комнате справа ржали, брякали, кричали, ставили пластинки. Из-под плинтусов плыл табачный дым, стелился над полом туманом вечерне- утренним.
— Значит, все, что вы говорите, до словечка слышно вашим соседям?
— Ничуть не бывало, — отвечал Наумов, чихая, — слышимость в одну сторону, я их слышу, они меня — нет.
В комнате слева били посуду, в комнате справа, кажется, дрались, кто-то падал. Пришел Косоуров, видимо, с пробежки, в легкой куртке.
— Здравствуйте, вестница, почтовая ангелица.
— Уже нет, я теперь ангелица запаса, от меня вестей не ждите, уволилась.
— Вы гляньте, что она мне вернула. Вместо начатых две упаковки целехонькие.
— А те куда делись?
— Выпить было собралась, да помешали.
— Бог спас, стало быть, — сказал Косоуров. — Рюмочку не нальете? Меня спасал не единожды.
— Остатки перцовки.
Наумов налил: себе наперсток, Косоурову стопку.
— Меня любимый человек прогнал, — сказала я. — А я жить без него не могу. Налейте и мне.
— Вот как, жить не можете?
— Нечего добро переводить, — с этими словами Наумов налил себе наперсток, мне наперсток, Косоурову стопочку.
— Иногда у человека есть пределы… — начала было я, но Косоуров прервал меня.
— Да полно, какие пределы. У человека гораздо больше возможностей, чем принято считать. Узнавши после десяти лет лагерей и тюрем, что выхожу на волю, я из своей шарашки до начальственной конторы по северному морозцу норильского характера сто километров на лыжах прошел. Спешил, не хотел лишних полторы недели оказии ждать. Отпустили меня легко: подумаешь, большое дело, не дойду, замерзну, — туда и дорога. Шел, ел снег, ложился, засыпал, тут же вставал, смотрел на звезды, шел дальше. Дошел, как видите. Ваши, дорогая моя, таблетки для меня смеху подобны. Когда тебя десять лет убивают ежесуточно по двадцать четыре часа то так, то эдак, в вони, грязи, голоде, унижении нечеловеческом, тонкость натуры, знаете ли, пропадает. Мне трудно представить, что можно пытаться покончить с собой из-за несчастной, так сказать, любви.
— У каждого свой опыт. Моя смерть была быстрая, тут же, с ходу, на лестнице, после его слов. Дальнейшее можно считать смертным сном. Не смотрите на меня с высокомерием претерпевшего перед неразумным кроликом.
Дым из-под плинтусов повалил с особой силою, обе загулявшие компании запели (разумеется, друг друга не слыша) одну и ту же песню с отставанием на полкуплета, по-разному фальшивя.
— Мне говорили, — сказал Наумов, — что в шарашках работали то на госбезопасность, то на войну.
— Конечно, — отвечал Косоуров, — на что вся страна, на то и мы. Я все собирался от работы в