действительно, в таких случаях невежество помогает сосредоточиться не меньше, чем слабое освещение, от которого пилигрим страдает в любой итальянской церкви, особенно зимой. Кидать монеты в осветительный автомат во время службы не очень-то ловко. Кроме того, монет в кармане часто не хватает, чтобы как следует рассмотреть картину. В былое время я не расставался с мощным фонарем, каким пользуются нью-йоркские полицейские. Один из путей к богатству, думал я, это наладить производство миниатюрных ламп-вспышек, вроде фотографических, но долгодействующих. Я бы их назвал «Вечная вспышка» или, еще лучше, «Fiat Lux»[19] и через пару лет купил бы квартиру где-нибудь на San-Lio или Salute. И даже женился бы на секретарше компаньона, которой у него нет, так как нет и его самого... Музыка замирает; ее близнец, однако, поднялся, как обнаруживаешь, выйдя на улицу,— поднялся незначительно, но достаточно, чтобы возместить тебе замерший хорал. Ибо вода тоже хорал, и не в одном, а во многих отношениях. Это та же вода, что несла крестоносцев, купцов, мощи св. Марка, турок, всевозможные грузы, военные и прогулочные суда и, самое главное, отражала тех, кто когда- либо жил, не говорю уже — бывал, в этом городе, всех, кто шел посуху или вброд по его улицам, как ты теперь. Неудивительно, что она мутно-зеленая днем, а по ночам смоляной чернотой соперничает с твердью. Чудо, что город, гладя ее по и против шерсти больше тысячи лет, не протер в ней дыр, что она прежняя Н20 (хотя пить ее и не станешь), что она по-прежнему поднимается. Она действительно похожа на нотные с затрепанными краями листы, по которым играют без перерыва, которые прибывают в партитурах прилива, в тактовых чертах каналов, с бесчисленными облигато мостов, узких окон, куполов на соборах Кодуччи, не говоря уже о скрипичных грифах гондол. В сущности, весь город, особенно ночью, напоминает гигантский оркестр, с тускло освещенными пюпитрами палаццо, с немолчным хором волн, с фальцетом звезды в зимнем небе. Музыка, разумеется, больше оркестра, и нет руки, чтобы перевернуть страницу.

Это тревожит оркестр, точнее, дирижеров, отцов города. По их подсчетам, этот город только за последний век осел на 23 см. Чем наслаждается глаз туриста — для туземца настоящая головная боль. И если бы одна головная боль, все было бы еще ничего. Но к ней прибавляется опасение, если не сказать страх, что городу уготована судьба Атлантиды. Страх не лишен оснований, и не только потому, что неповторимость города дает ему статус особой цивилизации. Главной опасностью признаны высокие зимние приливы, довершают дело индустрия и сельское хозяйство материка, засоряющие Лагуну химическими отходами, и засорение каналов самого города. Правда, в рамках моей специальности еще с романтиков принято, если дело доходит до катастроф, возлагать вину на человека, а не на какую-нибудь forza del destino [20] (умение страховых фирм отличать первое от второго — настоящий подвиг воображения). Поэтому, поддавшись тираническим инстинктам, я бы установил какие-нибудь шлюзные ворота, чтобы запрудить человеческое море, за последние два десятилетия поднявшееся на два миллиарда и на гребень волны выносящее отбросы. Я бы заморозил производство и число жителей в двадцатимильной зоне вдоль северного берега Лагуны, вычистил бы дно каналов драгами и землечерпалками (наняв для этой операции войска или платя местным компаниям сверхурочные) и развел бы в них нужные для очистки воды породы рыб и бактерий.

Я понятия не имею, что это за рыбы или бактерии, но уверен, что они существуют. Тирания редко синоним компетентности. Во всяком случае, я позвонил бы шведам и спросил совета у стокгольмского муниципалитета: в Стокгольме, при всей его промышленности и населении, как только выходишь из отеля, с тобой, выпрыгнув из воды, здоровается семга. Если же дело в разнице температур, то можно попробовать сбросить в каналы ледяные глыбы или, в случае неудачи, регулярно освобождать холодильники туземцев от кубиков льда, поскольку виски здесь не в почете даже зимой.

«А почему же вы туда ездите именно зимой?» — спросил меня однажды мой редактор, сидя в китайском ресторане в Нью-Йорке в окружении своих голубых английских подопечных. «Да, почему? — подхватили они за своим потенциальным благодетелем.— Как там зимой?» Я подумал было рассказать им об acqua alta; об оттенках серого цвета в окне во время завтрака в отеле, когда вокруг тишина и лица молодоженов, подернутые утренней бледностью; о голубях, не пропускающих, в своей дремотной склонности к архитектуре, ни одного изгиба или карниза местного барокко; об одиноком памятнике Франческо Кверини и двум его лайкам из истрийского камня, похожего, по-моему, цветом на последнее, что он видел, умирая, в конце своего злополучного путешествия на Северный полюс,— бедному Кверини, который слушает теперь в обществе Вагнера и Кардуччи шелест вечнозеленых в Giardini; о храбром воробье, примостившемся на вздрагивающем лезвии гондолы на фоне сырой бесконечности, взбаламученной сирокко. Нет, решил я, глядя на их изнеженные, но напряженно внимающие лица; нет, это не пройдет. «Ну,— сказал я,— это как Грета Гарбо в ванне».

За эти годы, за долгие визиты и короткие наезды, я был здесь, по-моему, счастлив и несчастлив примерно в равной мере. Это не так важно уже потому, что приезжал я сюда не с романтическими целями, а поработать, закончить вещь, перевести, написать пару стихотворений, если повезет; просто побыть. То есть ни для медового месяца (ближе всего к которому я подошел много лет назад, на острове Иския, и еще — в Сиене), ни для развода. Вот я и работал. Счастье и горе просто навещали, хотя иногда оставались и после меня, словно прислуга. Я давно пришел к выводу, что не носиться со своей эмоциональной жизнью — это добродетель. Работы всегда вдоволь, не говоря о том, что вдоволь внешнего мира. В конце концов, всегда остается этот город. И пока он есть, я не верю, чтобы я или кто угодно мог поддаться гипнозу или ослеплению любовной трагедии. Помню один день — день, когда, проведя здесь в одиночку месяц, я должен был уезжать и уже позавтракал в какой-то маленькой траттории в самом дальнем углу Fondamenta Nuove жареной рыбой и полбутылкой вина. Заправившись, я направился к месту, где жил, чтобы забрать вещи и сесть на vaporetto. Точка, перемещающаяся в этой гигантской акварели, я прошел четверть мили по Fondamenta Nuove и повернул направо у больницы Giovanni е Paolo. День был теплый, солнечный, небо голубое, все прекрасно. Оставив за спиной Fondamenta и San Michele, держась больничной стены, почти задевая ее левым плечом и щурясь на солнце, я вдруг понял: я кот. Кот, съевший рыбу. Обратись ко мне кто-нибудь в этот момент, я бы мяукнул. Я был абсолютно, животно счастлив. Разумеется, через двенадцать часов приземлившись в Нью-Йорке, я угодил в самую поганую ситуацию за всю свою жизнь — или так мне тогда показалось. Но кот еще не покинул меня; если бы не он, я бы по сей день лез на стены в какой- нибудь дорогой психиатрической клинике.

По вечерам здесь, в общем, делать нечего. Опера и церковные концерты, конечно, вариант; но они требуют предприимчивости и хлопот: билеты, выбор программы, все такое. Я в этом не силен; это все равно что готовить себе самому обед из трех блюд — или еще тоскливее. Кроме того, мне так везет, что когда бы я ни наметил вечер в La Fenice[21], там недельная полоса Чайковского или Вагнера — равноценных с точки зрения моей аллергии. Хоть бы раз Доницетти или Моцарт! Остается читать и уныло разгуливать, что почти одно и то же, поскольку вечером эти каменные узкие улочки похожи на проходы между стеллажами огромной пустой библиотеки, и стой же тишиной. Все «книги» захлопнуты наглухо, и о чем они, догадываешься только по имени на корешке под дверным звонком. О, здесь ты найдешь твоих Доницетти и Россини, твоих Люлли и Фрескобальди! Может быть, даже Моцарта, может быть, даже Гайдна. Еще эти улицы похожи на внутренность гардероба: вся одежда из темной, облезшей ткани, но подкладка красна и отливает золотом. Гете назвал это место «республикой бобров», но Монтескье был, наверное, метче со своим решительным «un endroit ой il devrait n'y avoir que des poissons» [22]. Ибо иногда на другом берегу канала в двух-трех горящих, высоких, кругловерхих, полузавешенных газом или тюлем окнах ты видишь подсвечник-осьминог, лакированный плавник рояля, роскошную бронзу вокруг каштановых или красноватых холстов, золоченый костяк потолочных балок — и кажется, что ты заглянул в рыбу сквозь чешую и что внутри у рыбы — званый вечер.

Издали — через канал — трудно разобрать, где гость, где хозяйка. При всем уважении к лучшей из наличных вер должен признаться, что не считаю, будто это место могло развиться только из знаменитой хордовой, торжествующей или нет. Я подозреваю и готов утверждать, что, в первую очередь, оно развилось из той самой стихии, которая дала этой хордовой жизнь и приют и которая, по крайней мере для меня, синоним времени. Эта стихия проявляется в массе форм и оттенков, с массой разных свойств, помимо связанных с Афродитой и Спасителем: штиль, шторм, вал, волна, пена, рябь, не говоря о морских организмах. На мой взгляд, этот город воспроизводит и все внешние черты стихии и ее содержимое. Брызжа, блеща, вспыхивая, сверкая, она рвалась вверх так долго, что не удивляешься, если некоторые из

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×