дается только один раз.

Мне предложили уехать, и я это предложение принял. В России таких предложений не делают. Если их делают, они означают только одно. Я не думаю, что кто бы то ни было может прийти в восторг, когда его выкидывают из родного дома. Даже те, кто уходят сами. Но независимо оттого, каким образом ты его покидаешь, дом не перестает быть родным. Как бы ты в нем — хорошо или плохо — ни жил. И я совершенно не понимаю, почему от меня ждут, а иные даже требуют, чтобы я мазал его ворота дегтем. Россия — это мой дом, я прожил в нем всю свою жизнь, и всем, что имею за душой, я обязан ей и ее народу. И — главное — ее языку. Язык, как я писал уже однажды, вещь более древняя и более неизбежная, чем любая государственность, и он странным образом избавляет писателя от многих социальных фикций. Я испытываю сейчас довольно странное чувство, делая язык объектом своих рассуждений, глядя на него со стороны, ибо именно он обусловил мой несколько отстраненный взгляд на среду, социум, то есть то качество зрения, о котором я говорил выше. Разумеется, язык сам испытывает некоторое давление со стороны среды, социума, но он — чрезвычайно устойчивая вещь; ибо, если бы язык, литература зависели бы от внешних факторов, у нас давным-давно не осталось бы ничего, кроме алфавита. И для писателя существует только один вид патриотизма: по отношению к языку. Мера писательского патриотизма выражается тем, как он пишет на языке народа, среди которого он живет. Плохая литература, например, является формой предательства. Во всяком случае, язык нельзя презирать, нельзя быть на него в обиде, невозможно его обвинять. И я могу сказать, что я никогда не был в обиде на свое отечество. Не в обиде и сейчас. Со мной там происходило много плохого, но ничуть не меньше — хорошего. Россия — великая страна, и все ее пороки и добродетели величию этому более или менее пропорциональны. В любом случае, размер их таков, что индивидуальная реакция адекватной быть не может.

Ибо если, например, вспомнить всех загубленных в сталинских лагерях и тюрьмах — не только художников, но и простолюдинов,— если вспомнить эти миллионы мертвых душ — то где взять адекватные чувства? Разве ваш личный гнев, или горе, или смятение могут быть адекватны этой сводящей с ума цифре? Даже если вы их растянете во времени, даже если станете их сознательно культивировать. Возможности сострадания чрезвычайно ограничены, они сильно уступают возможностям зла. Я не верю в спасителей человечества, не верю в конгрессы, не верю в резолюции, осуждающие зверства. Это всего лишь сотрясение эфира, всего л ишь форма уклонения от личной ответственности, от чувства, что ты жив, а они мертвы. Это всего лишь оборотная сторона забвения, наиболее комфортабельная форма той же болезни: амнезии. Почему тогда не устроить конгресса памяти жертв инквизиции, Столетней войны, Крестовых походов? Или они мертвы как-нибудь иначе! Уж если устраивать съезды и принимать резолюции, то первая, которую мы должны принять, это резолюция, что мы все — негодяи, что в каждом из нас сидит убийца, что только случайные обстоятельства избавляют нас, сидящих в этом гипотетическом зале, от разделения на убийц и на их жертв. Что следовало бы сделать в первую очередь, так это переписать все учебники истории в том смысле, что выкинуть оттуда всех героев, полководцев, вождей и прочих. Первое, что надо написать в учебнике,— что человек радикально плох. Вместо этого школьники во всех частях света заучивают даты и места исторических сражений и запоминают имена генералов. Пороховой дым превращается в дымку истории и скрывает от нас безымянные и бесчисленные трупы. Мы усматриваем в истории философию и логику. Что ж, вполне логично, что и наши тела исчезнут, заслоненные тем или иным — скорее всего, радиоактивным — облаком.

Я не верю в политические движения, я верю в личное движение, в движение души, когда человек, взглянувши на себя, устыдится настолько, что попытается заняться какими-нибудь переменами: в себе самом, а не снаружи. Вместо этого нам предлагается дешевый и крайне опасный суррогат внутренней человеческой тенденции к переменам: политическое движение, то или иное. Опасный более психологически, нежели физически. Ибо всякое политическое движение есть форма уклонения от личной ответственности за происходящее. Ибо человек, борющийся в экстерьере со Злом, автоматически отождествляет себя с Добром, начинает считать себя носителем Добра. Это всего лишь форма самооправдания, self-comfort[29], и в России она распространена ничуть не меньше, чем где бы то ни было, может быть, несколько на иной лад, ибо там она имеет больше физических оснований, более детерминирована в прямом смысле. Коммунальное^ в сфере идей, как правило, ни к чему особенно хорошему еще не приводила. Даже в сфере идей очень высоких: вспомним Лютера. Что же говорить о идеях чисто политических! «Мир плох, надо его изменить. Таким-то и таким-то образом». Мир как раз неплох, можно даже сказать, что мир хорош. Что правда, так это то, что он испорчен обитателями. И если нужно что-то менять, то не детали пейзажа, но самих себя. В политических движениях дурно то, что они уходят слишком далеко от своего источника; что их следствия подчас так уродуют мир, что его и впрямь можно признать плохим, чисто визуально; что они направляют человеческую мысль в тупик. Напряжение политических страстей прямо пропорционально расстоянию от источника проблемы.

Все мы ведем себя в жизни таким образом, как будто кто-то когда-то где-то сказал нам, что жизнь будет хорошей, что мы можем рассчитывать на гармонию, на Рай на земле. Я хочу сказать, что для души — для человеческой души — есть нечто оскорбительное в проповеди Рая на земле. И нет ничего хуже для человеческого сознания замены метафизических категорий категориями прагматическими, этическими и социальными. Но даже оставаясь на уровне прагматическом, если мы постараемся вспомнить, кто и когда говорил нам что-либо подобное, то в нашем сознании всплывут либо родители в тот момент, когда мы больны и лежим в постели, нянюшка, учительница в школе, газетный заголовок или просто реклама газировки. На самом деле, если кто и говорил что-то человеку, так это Господь Бог — Адаму о том, как он будет зарабатывать свой хлеб и чем будут для него дни и ночи. И это больше похоже на правду, и надо еще благодарить Творца за то, что время от времени Он дает нам передышку. Жизнь — так, как она есть,— не борьба между Плохим и Хорошим, но между Плохим и Ужасным. И человеческий выбор на сегодняшний день лежит не между Добром и Злом, а скорее между Злом и Ужасом. Человеческая задача сегодня сводится к тому, чтоб остаться добрым в царстве Зла, а не стать самому его, Зла, носителем. Условия жизни на земле чрезвычайно быстро усложнились, и человек, не будучи, видимо, к столь стремительной перемене достаточно — даже биологически — подготовлен, сейчас расположен более к истерике, чем к нормальному мужеству. Но если уж не к вере, то именно к этому и следует его призывать — к личному мужеству, а не к надежде, что кто-то (другой режим, другой президент) облегчит его задачу.

В этом я вижу одну из задач литературы, может быть, даже — главную: дать человеку подлинный масштаб происходящего. Что касается средств, то они всегда индивидуальны, у каждого писателя они другие. Я думаю, что русская литература всегда решала эту задачу более успешно, чем русская политическая мысль, и, как русский литератор, я смею думать, что не слишком выпадаю из традиции. Со всеми вытекающими последствиями.

Роберт Фрост сказал однажды: «Сказать о себе, что ты поэт, это все равно, что сказать о себе, что ты — хороший человек». Мне не очень удобно называть себя писателем, ибо писатель ассоциируется с прозой, а я прозы не писал. Я — литератор: это более нейтрально. Во всяком случае я скорее частное лицо, чем политическая фигура. Я не позволял себе в России и тем более не позволю себе здесь использовать меня в той или иной политической игре. Я не собираюсь объяснять urbi et orbi, что такое Россия, не собираюсь никому «открывать глаза». Я не репрезентативен, и я не журналист, не ньюзмен[30]. У меня нет материала для сенсаций. Я и вообще думаю, что сенсаций на свете не существует. Если что-то происходит противу ожиданий, то это только следствие нашей недальновидности. Кроме того, я просто не хочу создавать дополнительные реальности. Вообще говоря, я не полностью разделяю современную точку зрения насчет того, что страны должны больше знать друг о друге. Как сказал Роберт Фрост: «Сосед хорош, когда забор хороший».

Примерно так и в таком духе и должен высказываться поэт. По причинам, которые перечислять было бы слишком долго, церковь, образование, правосудие и некоторые другие социальные институции в России всегда находились в состоянии крайне неудовлетворительном и со своими обязанностями не справлялись. И случилось так, что литературе пришлось взять на себя многие из этих функций. Это ситуация, насколько я понимаю, уникальная. Литература взяла на себя так называемую «учительскую» роль. Она стала средоточием духовной жизни народа, арбитром его нравственного облика. Со временем эта тенденция — учить и судить — превратилась в традицию. Подобная традиция таит в себе для писателя не только преимущества, но и серьезные опасности.

Из XIX века в сознание русского читателя по инерции перешло представление о том, что у нас —

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату