все основания задуматься о Дидро.

Милан Кундера вспоминает о Достоевском либо оттого, что его ощущение географии предопределяется его ощущением истории, либо оттого, что наличие этого писателя вызывает в нем чувство неуверенности в себе. Я склонен думать, что последнее вероятнее, хотя бы потому, что такое чувство по отношению к Достоевскому вполне естественно со стороны любого профессионального писателя. Кроме всего прочего, описывать климат произведений Достоевского как мир, где все обращено в эмоцию, где чувства возведены в ранг самостоятельных ценностей или истины, есть само по себе искажение чрезвычайно сентиментальное.

Даже если свести романы Достоевского к тому редуцированному уровню, который предлагает Кундера, совершенно очевидно, что эти романы не о чувствах как таковых, но об иерархии чувств. Более того, чувства эти являются реакцией на высказанные мысли, большая часть которых — мысли глубоко рациональные, подобранные, между прочим, на Западе. Большинство романов Достоевского являются по сути развязками событий, начало которых имело место вне России, на Западе. Именно с Запада возвращается душевнобольным князь Мышкин; именно там поднабрался своих атеистических идей Иван Карамазов; для Верховенского-младшего Запад был и источником его политического радикализма, и укрытием для его конспиративной деятельности.

Сущность подавляющего числа романов Достоевского состоит в борьбе за человеческую душу, ибо писатель предполагал, что человек таковой обладает и является существом духовным. Он повествует об этой борьбе — о перетягивании каната — между верой и утилитарным подходом к существованию; о маятнико-подобном движении человеческого духа между двумя безднами: добра и зла. Эти-то бездны и уподобляет Кундера мутным глубинам; это маятникоподобное движение и воспринимает он как чересчур размашистую жестикуляцию.

Как бы то ни было, взгляд Достоевского на человека отличается куда меньшей близорукостью, чем кажется Кундере. Картина эта куда более сложная и менее управляемая, что частично и объясняет дефект восприятия Кундеры. Ошибочность его толкования, судя по всему, связана с тем именно униженным представлением о человеке, против которого Достоевский и негодовал и которое является порождением — употребим наиболее щадящее из возможных определений — агностицизма. Действительно, танки и войска прибывают в отечество Милана Кундеры с Востока с утомительной регулярностью; но его убеждение, что тип человека, описанный Достоевским, только на родине Достоевского и обитает, свидетельствует лишь о том, что Запад и по сей день не произвел на свет писателя, равного — по докапыванию до глубин — Достоевскому

Отсюда и кундеровское чувство географии — ибо там, где он видит торжество чувств или разума, его русский предшественник видит человеческую предрасположенность ко злу. Коли уж на то пошло, чехи-то, учитывая их местоположение, на собственном примере и лучше других народов знакомы с чертой этого общего знаменателя, проведенной историей по их спинам; они-то, надо полагать, к 1968 году еще не успели позабыть случившееся на 30 лет раньше, когда вторжение произошло с Запада. Остается только гадать, как бы тогда воспринимала чешская аудитория «Жака-фаталиста».

Прежде чем приписывать рациональной мысли столь высокие достоинства, разумному человеку не мешало бы задаться вопросом, подлинно ли разум совершает открытия или же он всего лишь артикулирует знания, каковые уже находились в его распоряжении. Вопрос этот древнее, чем наша цивилизация; по сути дела, он-то и является ее главным движителем. Это и движитель значительной части литературы, произведений Достоевского в частности.

Если Милан Кундера не предается подобного рода размышлениям, то не из-за отсутствия воображения и не из отвращения к абстрактному мышлению. Печальная в его случае истина (как и для многих его восточноевропейских собратьев) заключается в том, что этот замечательный писатель пал невольной жертвой геополитической детерминированности своей судьбы — концепции деления мира на Восток—Запад.

О каком, действительно, Севере—Юге может рассуждать чех (Польша? Германия? Венгрия?). Как бы трагично, тем не менее, ни было представление о мире, разъединенном подобным образом, оно не лишено определенного мыслительного уюта. А именно: оно предлагает чрезвычайно комфортное, по принципу парности, разделение на: чувство—рассудок, Достоевский—Дидро, мы—они и т. д. Что, в свою очередь, заставляет индивидуума сделать выбор. Процесс выбора, как правило, драматичен и опасен; человек, сделавший выбор, имеет все основания считать себя героем. Вся загвоздка в том, что сам по себе выбор этот крайне ограничен. В полном соответствии с природой тамошних краев это вопрос: или—или.

Подобный выбор часто оказывается самым значительным событием в жизни индивидуума, и, обрастая ракушечником последующих умозаключений, он превращается в субстанцию настолько существенную, что первоначальная скудость вариантов забывается. Содеянный под давлением обстоятельств, ограниченный выбор этот как бы служит эхом архитипической человеческой ситуации вообще. Ничего дурного в этом, возможно, и не стоило бы усматривать, если бы тем самым не навязывалось заниженное представление о человеческом потенциале, свойственное любому ограниченному выбору,— что, скорее всего, и является главной причиной, по которой его предлагают. Запамятовав о таковой возможности, индивидуум начинает настаивать на тех выводах, к которым привел его собственный опыт, отрицая или сбрасывая со счета более всеобъемлющее, более великодушное и более широкое представление о человеке.

Такова, мне думается, суть предубеждения Милана Кундеры по отношению к Достоевскому. Идея уравновешивания эмоций рациональной мыслью представляется, исходя из этого, условной, а то и вовсе лишней, поскольку идею, такового определения заслуживающую, признают — и оценивают — качеством реакции на нее. Если у литературы и есть общественная функция, то она, по-видимому, состоит в том, чтобы показать человеку его оптимальные параметры, его духовный максимум. По этой шкале метафизический человек романов Достоевского представляет собой большую ценность, чем кундеровский уязвленный рационалист, сколь бы современен и сколь бы распространен он ни был.

Вины Кундеры в этом нет, хотя, конечно, ему следовало бы отдавать себе в этом отчет. Масса вещей обусловливает образ мысли этого чешского писателя, оказавшегося в положении vis-a-vis по отношению к Достоевскому. Прежде всего, его долгое пребывание на суровой эстетической диете, сказывающееся в нарочито частом использовании эротики в качестве исчерпывающей метафоры к тому, что человеком руководит. Как бы парадоксально это ни звучало, подлинному эстету не пришло бы в голову задумываться о проблеме выбора при виде иностранных танков, ползущих по улице; подлинный эстет способен предвидеть — или предугадать заранее — вещи такого рода (тем более в нашем столетии).

Второе: лютеранская разновидность агностицизма заставляет человеческий разум сценически вообразить собственный вариант Страшного суда. Вариант куда более беспощадный, чем уготованный Господом, поскольку человеку свойственно думать, что он знает себя лучше, интимнее, чем Всевышний. Обойденный даром милосердия, единственным рациональным эквивалентом которого является решение прекратить подобное самоистязание, рациональный индивидуум склоняется к отягощенному комплексами гедонизму.

Третье и, возможно, наиболее существенное: Милан Кундера — житель континента, европеец. Европейцы же чрезвычайно редко способны взглянуть на себя со стороны. Если это с ними и происходит, то лишь в контексте Европы, ибо Европа предоставляет им шкалу измерений, на фоне которой их существование обретает значимость. Преимущества многослойного общества  [36] состоят именно в той легкости, с которой индивидуум может оценить свое в нем продвижение. Оборотная сторона медали состоит, однако, в осознании пределов и той находящейся за ними бесконечности, к которым индивидуальная жизнь отношения не имеет. Вот почему оседлые народы не выносят кочевников: помимо чисто физической угрозы, кочевник компрометирует концепцию границы.

Обитатели континента — люди, чье существование в большой степени определяется границами, будь то границы нации, общины, класса, традиции, иерархии — или же здравого смысла. Добавьте к этому гипнотизирующую бюрократическую структуру государства, и вы получите человека, начисто лишенного чувства непредсказуемости как для себя самого, так и для своего народа. Никогда не слышавший о существовании системы множественных вариантов, он, в лучшем случае, может представить себе только абсолютную стопроцентную альтернативу, наподобие уже существующей — Восток или Запад. Став

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату