напольная мозаика, сделанная примерно через столетие после его смерти в Сусе, Тунис. Высокий, худой, коротко стриженный, на вид что-то среднее между Энтони Перкинсом и Максом фон Зюдовым.
Причины популярности Вергилия на протяжении двух последних тысячелетий — в его повествовательном мастерстве и силе воображения. По сравнению с другими поэтами в его стихах больше всего событий: количество действия на строку в «Энеиде» даже больше, чем в «Метаморфозах» Овидия. Вергилий — просто увлекательное чтение, хотя бы потому, что так много происходит в его строках, а значит и в воображении его читателей. В каком-то смысле Вергилий даже интереснее Гомера, которому он, очевидно, пытался подражать, потому что Гомер чрезмерно описателен, и его составные определения иногда просто назойливы. Впрочем, у Вергилия было преимущество перед Гомером, поскольку он писал на семь веков позже, в тот период, когда визуальные искусства развились достаточно, чтобы избавить поэтов от необходимости описания вещного мира с той же точностью, что и внутреннего человеческого ландшафта.
Правда, как в «Буколиках», так и в «Георгиках» у Вергилия много описаний природы. Однако в его случае природа была конкретной пахотной землей, не просто фоном для героических деяний. Окружающий мир в его изображении коренным образом отличается не только от Гомерова, но и от того, каким он изображен у Феокрита, замечательного александрийского поэта, изобретателя идиллической поэзии как антитезы к эпическому и драматическому направлениям, характерным для греческой поэзии классического периода. Нежные пастухи и их нимфы, вошедшие при помощи Феокрита в мировую литературу, приобрели у Вергилия смертные черты реальных итальянских крестьян. Они все еще пространно беседуют о любви и поэзии, но уже остро интересуются имущественными вопросами.
Вторая половина первого столетия до P. X., когда писал Вергилий, была временем потрясающего гражданского противоборства в Риме и сопровождалась разрушениями в результате нескольких войн, чистками и конфискациями земли. Угроза существованию индивидуума, имея в виду пропорции, была почти такой же, как в конце тридцатых и в сороковые годы этого столетия. Люди жаждали мира и стабильности, и, вероятно, поэтому Вергилий выбрал пасторальную (т. е. сельскую) декорацию как для своей поэзии, так и для своего реального обитания. Земля осталась единственным оплотом, и в приверженности поэта философии «жить в согласии с природой» мы чувствуем ноту того отчаяния, которое и есть мать мудрости.
Другими словами, природа для Вергилия была скорее объектом наблюдения, нежели символической сущностью, или, коли на то пошло, объектом физического труда. Он был первым джентльменом-фермером в длинной череде поэтов, которую в этом столетии, по-видимому, завершил Роберт Фрост. Практические сведения — вроде того, как ухаживать за тем или иным растением, — которыми полны его «Георгики», возможно, почерпнуты поэтом у рабов и садовников и иногда выглядят произвольными и диковатыми. Но именно это спасает Вергилия от повествования в первом лице единственного числа. Он почти никогда не пользуется местоимением «я», избегая таким образом вездесущего эгоцентризма, который был несчастьем как его современников, так и преемников. Короче, Вергилий — объективист, и относится к человеку как к явлению исключительному, а не как к своему alter ego. Он напрочь лишен нарциссизма, неосознанно демократичен и чрезвычайно смиренен. Вот почему в его строках нет априорного поэтического апломба и вот почему его будут читать в следующем тысячелетии, если, конечно, оно наступит.
Единственное, в чем обычно упрекали Вергилия потомки, так это в его слишком теплом отношении к Октавиану Августу. Но причиной его была все та же жажда мира и спокойствия — и, кстати, признания у потомков: естественное желание для писателя. И, действительно, Октавиан дал Риму и то и другое. Что еще, вероятно, побуждало Вергилия славословить императора — так это его воспоминания об их совместно проведенных школьных годах плюс литературная условность того времени, требовавшая выражения благодарности правителю. Однако я думаю, что Вергилий искренне любил Октавиана, который, все-таки, был моложе его, и похвала поэта окрашена скорее снисходительностью и легкой насмешкой, нежели пылким обожанием. Исследователь, созерцатель, то есть человек пассивных занятий, Вергилий просто пытался наставлять Октавиана, человека свершений, избранника судьбы. Как знать, учитывая прихотливость причинно-следственных связей, обвинители Вергилия, возможно, никогда бы и не возникли, если бы император не терял время за страницами «Энеиды».
В строчках, которые принято считать Вергилиевой автоэпитафией, говорится, что он «воспел пастбища, села, вождей»[34]. Ключевое слово здесь «воспел», потому что, в отличие от прозаика, поэта определяет не содержание. Поэта и, в сущности, его содержание определяет тембр его голоса, его дикция, то, как он выбирает и использует слова. В этом смысле Вергилий совершенно непредсказуем — и не столько из-за истории, которую он рассказывает, сколько из-за его обращения со словами. После его смерти наиболее расхожий упрек в его адрес — что «он использует обычные слова необычным способом». Это замечание, безусловно, было спровоцировано, в первую очередь, его «Георгиками», где поэт воспевает возделанные поля; ибо Вергилий буквально упивается здесь словами, обозначающими сельскохозяйственный антураж, словами, доселе редко встречавшимися в поэзии. Он буквально начиняет свои строки всякими плугами, мотыгами, бороздами, боронами, граблями, упряжью, оглоблями-дугами и ульями. И что еще хуже, он использует их не символически.
По всей вероятности, это связано с желанием поэта избегать стилистических клише: поэтическая речь в то время уже была хорошо развита. Объективизм был для Вергилия еще и способом отдать дань своему предшественнику Титу Лукрецию, автору величайшей из всех написанных на латыни поэмы «О природе вещей». Но прежде всего Вергилий был реалистом; точнее, эпическим реалистом, потому что, с количественной точки зрения, реальность эпична сама по себе. Поэтому для Вергилия лучшим, если не единственным способом понять мир был перечень его содержимого, и если он что-то упустил в «Буколиках» и «Георги-ках», то несомненно наверстал в «Энеиде». Кумулятивный эффект его поэзии — читательское ощущение, что этот человек классифицировал мир, и самым тщательным образом. Говорит ли он о растениях или планетах, почвах или мыслях, чувствах или судьбах людей и Рима, его крупные планы увлекают и тревожат. Но таковы и сами вещи.
Над Библией потрудилось много народу, Вергилий один написал «Буколики», «Георгики» и «Энеиду». Его попытка объяснить мир была столь доскональна, что вынудила его спуститься в преисподнюю. Описания ее странно убедительны, поскольку они не привязаны ни к какой схоластической доктрине. Конечно, предсказание, которое делает отец Энея Анхиз, липовое: оно не простирается дальше жизненных рамок самого поэта. Вергилий просто перепевает известное прошлое в хвалебном ключе. И все же гордость за будущее Рима, которая звучит в голосе этого старца, не просто гордость поэта свершениями Рима. В этих словах чувствуется надежда язычника, которая, надо признать, гораздо менее эгоцентрична и более осязаема, нежели упования христианина.
Смогут другие создать изваянья живые из бронзы,
Или обличье мужей повторить во мраморе лучше,
Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней
Вычислят иль назовут восходящие звезды, — не спорю:
Римлянин! Ты научись народами править державно —
В этом искусство твое! — налагать условия мира,
Милость покорным являть и смирять войною надменных![35]
Ну, это все минувшие дела, кроме чувств. Чувства остаются, и именно они делают древних авторов узнаваемыми. Подобно Любому человеческому существу, поэту приходится задумываться над тремя вопросами: как, для чего и во имя чего жить. «Буколики», «Георгики» и «Энеида» дают ответ на все три, и эти ответы одинаково пригодны как для императора, так и для его подданных, как для античности, так и для наших дней. Современный читатель может использовать Вергилия так же, как Данте в своем прохождении через Ад и Чистилище: в качестве проводника.
1981