Это была ярость, почти безумие. Я кажется, готов был шагать под огнем, драться против чего и кого угодно за погибших товарищей, за Клаустро, которого я очень любил. Помню, я подумал, что смерть и впереди и сзади. Между тем товарищи видели, как я шел, и стреляли по балкону, прикрывая меня. И вот я вхожу в этот дом. Вижу побеленные известью стены и висящие вкось картины. Беспорядок и кровь. На комоде с выдвинутыми ящиками — пехотная каска. Перед окнами полыхают матрацы, сквозь дым различаю три тела, лежащие одно на другом… Тошнота подступает к горлу, и в тот же миг мне чудится, будто один из трупов шевельнулся. Граната разорвалась передо мной. Я очнулся в госпитале и услышал, как кто-то рассказывает о гранате. Меня мучила жажда, и я тотчас представил себе спелый гранат, его красные зерна и даже почувствовал их вкус. Я поднес руку к лицу и нащупал бинты. Я был во мраке. Глаза мои остались в Теруэле. Все лицо у меня было заштопано. Хирурги резали меня несколько раз, все пытались спасти мои глаза… Вам здесь и не понять, сколько бед принесла нам эта война. За первые двадцать месяцев от бомбежки погибло больше двадцати тысяч детей. Двадцать тысяч только убитых, а сколько раненых! Пятнадцать тысяч раненых детей. У кого нет руки или ноги, у кого глаза или обоих глаз, у кого пальцев… Я уж не говорю о взрослых. Позднее уже нельзя было подсчитать. Моя семья погибла в Валенсии во время налета. Когда я вышел из госпиталя, я решил вернуться в свою деревню. Только представь себе, Модесто, слепой бродит среди развалин. Протягиваешь руку, чтобы нащупать знакомую стену, и не встречаешь ничего. Ничего — nada Как будто и пальцы у тебя ослепли!
VIII
Как-то осенним утром Огюст Сантенак, один из соседей Модеста, окликнул его близ люшонской дороги, где Модест собирал грибы на своем маленьком поле. Он знал там грибные местечки, откуда уходил всегда с полной корзиной.
Огюст Сантенак шел в город навестить сыновей.
— Эй, Модест! — крикнул он на ходу. — Я встретил твоего испанца, он отправился один в гору.
— Как так? Черт возьми! — ворчливо ответил Модест. — Где же ты его видел?
— На тропе недалеко от озера.
— Что же ты не вернул его?
— Я решил, что он к тебе идет. Я не знал, что ты здесь.
— Он же слепой.
— Да ведь он давно изучил здесь все тропинки. Правда, так далеко он никогда один не забирался.
— Я хотел взять его с собой, но он сказал: “Я устал и посижу у огня”.
— Ну, стало быть, передумал. Он шагал довольно уверенно для слепого и как будто знал, куда идет.
— Да куда же ему идти?
— Не знаю. Вот и решил предупредить тебя.
— Что ж, спасибо. Может, ему вздумалось подышать воздухом…
— Он шел быстро, точно спешил куда-то, и на боку у него висел солдатский мешок.
— Мешок?
— Да, мешок. Я с ним поздоровался, но он еле ответил. А ведь голос мой он знает. Я-то думал, что он к тебе торопится…
Огюст Сантенак, старик лет семидесяти, жил вдвоем с женой в Кампасе, сыновья его давно перебрались в долину. Это был низенький человечек, добродушный и услужливый, который часто суетился по пустякам.
Модест бросил собирать грибы и поспешил домой. Он был взволнован сильнее, чем сам себе в том признавался. Рамиресу нечего было делать в горах, и он никогда не уходил один так далеко от селения и даже от дома Бестеги не любил удаляться.
Правда, за последнее время Рамирес изменился. Война в Испании близилась к концу. Республиканцы терпели поражение. Пабло жадно ловил вести с фронтов. Бестеги читал ему газеты, и почти каждый вечер они ходили к вдове по соседству послушать радио. В зависимости от сообщений Пабло то ликовал, то впадал в уныние. На обратном пути испанец пускался в бесконечные рассуждения, цепляясь за малейший проблеск надежды, доказывал возможность перемен на фронте и конечной победы своих. Мысленно он переносился из Севильи в Сен-Себастьян и из Барселоны в Корунью, словно читал глазами карту. Но иногда он подолгу молчал или машинально напевал обрывки каких-то мелодий. Модест слышал, как он вставал со своей постели и долго сидел без сна. В теплые ночи он выходил и садился на скамью у дверей. Гитара издавала протяжные стоны, хотя он не играл, а лишь слегка поглаживал струны.
Как-то в конце лета произошел необъяснимый случай. Модест спал на кухне, а Рамирес — в нише, отделяющей кухню от хлева. В его каморке места хватало как раз для кровати, стула и этажерки, на которую испанец клал гитару. Теплый южный ветер нагревал гору. Казалось, лето было в самом разгаре. “Люблю я этот ветер, — говорил Пабло, — он дует из моих краев”. И он принимался рассказывать о голой, выжженной солнцем Кастилии, о селах, словно придавленных к сухой земле, о косарях, что от зари до зари машут косой, мечтая о вечерней прохладе, о свежей колодезной воде, об отдыхе в тени фиговых деревьев. В эту ночь Модест встал напиться и долго не мог заснуть. Рамирес мирно спал. Внезапно из его ниши раздался необычный звук: сухой хруст, а за ним протяжный стон, как будто глубокая трещина раздирает дерево или металл. Испанец встрепенулся, сел на своем матраце и сказал, нет, скорее крикнул:
— Моя гитара!
— Ну что там с твоей гитарой? — спросил Модест.
— Этот ветер убил ее!
Модест подумал, не теряет ли Рамирес рассудок. Но испанец объяснил, что от горячего ветра только что лопнули струны и под ними отвалилась подставка. В перегретом воздухе это иногда бывает. Ведь гитара, точно сердце, которое может разорваться от боли.
— Ладно, не убивайся, — утешал его Модест, — мы ее починим.
— Да, мы ее починим, — прошептал Рамирес неуверенно.
Бестеги слышал в темноте, как он гладил хрупкое дерево инструмента и спутавшиеся струны. Через несколько дней гитару починили, но тревога все еще терзала испанца. Потом он успокоился: земляки с равнины зашли поболтать с ним, надежда вновь ожила в его душе. А между тем неизбежная развязка приближалась.
Бестеги толкнул дверь и бросился к нише. Она была пуста. Исчез и скарб испанца и гитара, которая обычно лежала на этажерке. Модест вернулся на кухню и приподнял крышку хлебного ларя. Сантенак упомянул о вещевом мешке — стало быть, Рамирес захватил с собой еды. И действительно, от ковриги был отрезан большой кусок.
Однако удивление это перешло все пределы, когда на дне ларя он увидел гитару беглеца. Что это означало? Захватить ломоть хлеба на прогулку — это еще можно понять… Но взял хлеб и оставил свою гитару! Никогда Пабло не клал ее сюда, у нее было свое место. Значит, он не просто вышел пройтись. Гитара в ларе означала: я уношу твой хлеб, а тебе оставляю мое единственное сокровище, мне надо есть, а тебе пусть остается на память мой голос…
Модест смутно понял все это и тотчас вышел из дому. От быстрой ходьбы томившая его тревога немного улеглась. Он наверняка догонит слепого на крутой, извилистой дороге. Но он опасался, что любой неверный шаг среди скал — и испанец вывихнет ногу, упадет.
Он встретил старика Помареда с возом листьев.
— Тебе не попался наверху мой испанец?
— Нет, я никого не видел. Я иду с озера.
— Черт! — пробормотал сквозь зубы Модест.
Старик Помаред придержал своих коров и с усмешкой спросил:
— Уж не боишься ли ты, что он заблудится или махнет в Испанию напрямик через хребет?