свежеспиленным деревом, душа которого сочится кровью и ядом.
Под деревьями кто-то стоял. Я бросился туда, налетев по пути на сложную конструкцию из Коломбины на плечах у Тартальи. Коломбина раскачивалась в такт музыке и упоенно рыдала. В руках у нее за неимением зажигалки светился голубоватый монитор мобильного телефона. Ее длинная юбка, обнажив влажную, в стеклярусе пота спину, сползла до критической отметки. Памятуя о случае с париком, я не стал вмешиваться.
Под деревьями, однако, никого не оказалось. Было тяжело дышать, каждый вдох отдавался болезненным эхом в грудной клетке. Я пощупал ребра – вроде бы целы, огляделся. Мир затаился под мерцающим звездным пологом, по сиянию мокрого асфальта и особой мягкости желтой листвы на деревьях я понял, что недавно прошел дождь. Словно пух над водой, летел рваными клочьями желтоватый туман. Со всех сторон подступала уютная тьма. Я чувствовал себя канарейкой, которую, чтоб не пела, вместе с клеткой накрыли покрывалом. Пряный после дождя воздух холодил душу, вдалеке, на перепутье волглых дорожек, целовалась, четко проступая в рамке изразцовой листвы, черно-белая он-она парочка. И больше никого, за исключением голосистой мошкары в лунном свете фонаря.
Но напрасно я думал, что мрачные гротески сегодняшней ночи закончились. Из влажных желтых зарослей в нескольких шагах от меня выплыла высокая фигура в черном плаще и, едва заметно кивнув, поспешила вперед по дорожке. Жест был двусмысленный – то ли приветствие, то ли приглашение, и я, недолго думая, принял вторую версию и последовал за плащом. Я не видел ее лица, очертания фигуры были ломаные и неправильные, но по какому-то неуловимому и плавному покачиванию я понял, что это женщина. Я послушно шел за ней, решив доверять незнакомкам. Ее легкий плащ был расшит крупным жемчугом, и эти ослепительные слезинки дробно вздрагивали при ходьбе. Я вспомнил колокольчики на синей сцене. Где сейчас Пульчинелла? Что затевает? Уж не к нему ли в гости меня ведут? Впрочем, маловероятно. Казалось, после нашего разговора он утратил ко мне всяческий интерес.
Шли мы долго и мучительно. Когда я, в надежде разглядеть своего загадочного поводыря, прибавил шагу, тот вскинул руку в предостерегающем жесте. Все следы маскарада исчезли, словно и не было ряженых, мимов на ходулях и глотателей огня. Шелестели радужные фонтаны, волновалась темная листва, в ажурных кукольных беседках было пусто. Только белесые статуи выставляли напоказ свои пухлые прелести.
Подлунный мир хуже зазеркалья, а звезды без луны – зрелище дикое и пугающее. Фигура в плаще, впрочем, была иного мнения. Часто замедляя шаг, не давая ни обогнать себя, ни рассмотреть, она упивалась этим холодным, несмотря на щедрую россыпь звезд, астральным мраком, в чередовании тьмы с еще большей тьмой находя некое ей одной понятное удовольствие.
Я не переставал думать о Жуже, о том уже отдалившемся и страшном наваждении – я должен съесть ее, – но одновременно, в унисон с этими тяжелыми думами, распускалось, выпрастывая лепестки, что-то новое: слова, множество слов, пока еще бессвязных, отдельные буквы, наброски фраз – так и эдак, – нагромождение запятых и тире, череда вспышек, неясных и манящих видений. Что-то рождалось, что-то складывалось во мне.
Мы вышли из парка, и в безлунной слепоте улиц я чудом не потерял фигуру из виду – жемчужины вели меня за собой. Не знаю, сколько времени прошло, когда фигура, наконец, замедлила шаг, остановилась. Я остановился тоже. Место показалось мне смутно знакомым: разбитая дорога, над низкорослыми кубиками частных домов желтеет парочка вытянувших шеи фонарей. Мы стояли так, замерев, довольно долго, так что я уже стал подумывать, а не крикнуть ли что-нибудь ободряющее своему немому поводырю. А с ним творилось нечто странное, будто несколько фигур, что-то между собою не поделив, затеяли под черной накидкой возню. Мне стало не по себе. Подойти ближе? Я сделал шаг, другой. Тут произошло сразу несколько событий: ночное небо с грохотом и присвистами расцвело фейерверком, а фигура в плаще взмахнула руками (в ночной ряби мне показалось, что они растут и ширятся) и стала удивительно похожа на мотылька, крылья которого обсыпаны пеплом. Тонко очерчивая его силуэт, по самой кромке фигуры пробежал быстрый огонь. Крылья дрогнули, опали, и я увидел впереди, за воротами и садом, темный дом и слабо освещенное оконце. Мотылек обернулся ко мне – из-под черного куколя на меня как будто с состраданием смотрел человеческий череп. Есть вещи, с которыми разум человеческий, будь сам человек хоть сотню раз скептик и храбрец, не в состоянии сладить, – смерть, к примеру, даже если она смотрит на вас с состраданием. Мой разум родился в рубашке, ему повезло, что загорелось вдали знакомое оконце, где (я не сомневался) была Жужа. Я рванулся к ней: не задеть мотылька, не смотреть, не думать, мимо, мимо.
Калитка была не заперта, ветви рыдали над моей головой, трава под ногами влажно чавкала. У самого дома я поскользнулся и с размаху въехал лицом в черную живую землю.
Тишина. Входная дверь предательски открыта. Касаясь стен, оставляя за собой черные земляные отметины, словно для того, чтобы, заплутав, вернуться в исходную точку, я пьяным Тесеем шел на свет – осторожный покоритель лабиринтов. Прихожая, лестница на второй этаж (знакомое постанывание дерева), и вот уже расплывается впереди лужица теплого света. На пороге я остановился, подслеповато щурясь. Под потолком надсадно, по-комариному, зудела простоволосая, без плафона, лампочка. Электрический свет – самая жестокая пытка в мире. Я почему-то вспомнил о комнате из своих снов, о яблоке, которому уже едва хватало места. Его образ всплыл и растаял.
На красном плиточном полу – черная полумаска, клочья русых волос, ножницы, какая-то чугунная кряжистая штука, черный котелок. Все это – в вязком, ярком, растекающемся из-под Жужиной головы алом пятне, похожем на крылья или лепестки гигантского мака. Справа, у кровати, вжавшись в стену, стоял Червяк. Губы его дрожали, нос казался еще гаже и острее обычного. Крылья с обстоятельной неумолимостью росли в его направлении, и напрасно он вжимался и распластывался, поднимаясь на цыпочки: алое тянулось к нему, как тянутся к магниту опилки. Он с такой же, как в ту памятную встречу, мольбой смотрел на меня, и ясно было, что это пятно, эти крылья – его рок, что нет для него ничего страшнее этих крыльев, что, если они его коснутся, он погибнет. Стоя на цыпочках, он надеялся, наверное, что алое море вдруг остановится и его пощадит.
– Она сама... сама упала... ударилась об угол кровати... я не хотел... она сама...
Я тихо, вкрадчиво к нему подбирался, осторожно ступая, чтобы не повредить алые крылья. Они были прекрасны: никогда больше – больше никогда – не видел я такой завораживающей, острой и печальной красоты. Такой пронзительной – дураки, что вы знаете о пронзении? Под ее маленькой, коротко остриженной головой лежала белая простыня (Грима? Но зачем бы вдруг? Не важно). В лужице у Арлекинского башмака (невыносимо крошечного) – едва различимый янтарь, тот самый, с тонконогой мухой внутри. Наклонившись, я подобрал его, не забыв и о ножницах, валявшихся тут же, вытер добытое о костюм – удобно быть Арлекином. Грима, разинув липкий рот, лупил на меня свои жабьи глаза.
– Она сама... сама...
Тихо, тихо. Не торопясь. Тишком-нишком. Бочком. Осторожно, не поскользнись. У висков, у этих коротко остриженных, неузнаваемых висков, под маленькими, словно светящимися изнутри ушами, кровь уже подернулась тонкой пленкой. Аккуратная, похожая на звезду родинка на подбородке, розоватые веки. Арлекинские ромбы, напившись крови, утратили свою гипнотическую яркость.
– Она стригла волосы, и бросала их на пол... было жутко. А потом я взял этот ее камень, просто посмотреть. А она в зеркало увидела и стала выкрикивать дикие вещи... обо мне и вообще. Я растерялся, а она кинулась ко мне... я только отбивался... я не виноват... она сама упала...
Я сжал покрепче скользкие ножницы, янтарь сунул за пазуху. Червяк стоял на цыпочках и так тянулся ввысь, точно вознамерился взлететь. Костюм у него мягкий, удобный, хорошего цвета. Сам он, правда, уродлив, как никогда. Шея чересчур тонкая. С какой стороны сердце? Только бы не поскользнуться.
– Помогите мне... я не могу отсюда уйти... столько крови... ужасно... не бывает столько крови у одного человека...
– Заткнись, – выдавил я. Говорить с Червяком было невыносимо, но его блеянье сводило меня с ума.
– Помогите мне! Я не вынесу... я здесь так долго... один... эта кровь... я не могу больше... Вы поможете мне?
Я помогу, вот только решу, куда: в сердце, в живот? И как, чтобы наверняка? Как, чтобы он скрючился, вспыхнул и исчез? Чтобы не было его гнилой крови на арлекинских крыльях?