– У них часы на потолке, вы видели? – сказал обнадеженный моим кивком и враз успокоившийся Червяк. – А у вас лицо в земле.
Я неловко замахнулся.
– Вы что это? Что удумали?
Он ухватился за мою руку, я рывком попытался сбросить его тонкие клешни, и оба мы полетели на пол. Червяк был хил, почти немощен, но цепок: худой, но жилистый, как Голлум. Он впился в меня с прощальной цепкостью древних скелетов, охраняющих свои ветхие сокровища, перед тем, как им на веки вечные рассыпаться. Ножницы отлетели под кровать и там обиженно звякнули, быстрыми пальцами пробежав по клавишам памяти: все это со мной уже было. Я старался не подпускать Гриму к Жуже: вымазавшись в ее крови с головы до пят, он, казалось, оставил все свои предрассудки. Я душил его и все никак не мог задушить: пальцы, нащупав его отвратительно липкую шею, то и дело соскальзывали. Дважды мы натыкались на чугунную штуку у Жужиных ног, и я мог бы, будь я посообразительнее, отпихнуть эту корягу в компанию ножниц. Как бы то ни было, я этого не сделал, и Червяк, пока я мутузил липкими руками его липкий живот, этим воспользовался. Боль была жгучей и почти приятной. Помню, как Грима удовлетворенно и как-то по-домашнему крякнул, выкарабкиваясь из-под моего ослабевшего тела. Я видел, как он, торопливо переступая, метнулся к двери, но ничего, ничего уже не мог поделать. Я был слаб, чудовищно слаб какой-то текучей обморочной слабостью. Из левого уха, которое я ощущал, как огненное месиво, хлестала кровь. Из последних сил я заставил себя отползти к Жужиной голове, чтобы не портить небесной чистоты крыльев. Они текли теперь в другую сторону, от головы к дверям. Прислонившись к стене, я положил руку на Жужин лоб (он был еще теплым). Достал янтарь. До чего же похожи они сейчас – две тонкие фигурки, в одинаковых позах застывшие в лужице света и огня. Подарок Пульчинеллы. Выходит, он с самого начала знал?
Меня мутило. В который раз за сегодняшний вечер накатил беспричинный страх. Он шел волнами, из разверстой пасти двери, к которой подбиралось, подкрадывалось то, что или убьет меня, или дарует бессмертие. Это было как-то связано с комнатой: яблоко выросло, воздух исчерпался, и стены угрожающе затрещали. Я был сразу утопленником (сорочка на голове), висельником, задыхающейся жертвой газовой камеры, стены которой опускаются ей на голову, младенцем, покидающим обжитое материнское чрево – свой последний заслон от жестокого мира. Я уже слышал чьи-то стоны (не свои собственные), различал смрад, что-то вязкое и засасывающее под ногами. И вот тогда-то, в этот самый миг, зеленый плод прорвал, как тонкую пленку, стену камеры, и человек в черном пальто с яблоком в пол-лица явился за своим котелком. Судорожно хватая воздух, прижимая Жужу к себе, я отпихнул эту черную штуку, и человек, встряхнув хорошенько (ни капли крови) свой головной убор, нахлобучил его на голову. Затем он поклонился, то ли насмешливо, то ли уважительно, и ушел, аккуратно прикрыв за собою дверь. Страх отпустил меня, камера моя разлетелась, яблоко, уносимое загадочным владельцем, оставило меня в покое. Мне стало легко и радостно; такое упоение я чувствовал только ребенком, когда карусель, отрываясь от земли, одним махом порывала мирские связи и проносила меня вертикально, спиной к небу, над бледными лицами испуганных родителей. То, что мешало мне жить и дышать, осталось внизу, на земле, исчезло навсегда за подшивкой котелка черного человека. Мешок, где спрятаны песни, развязался. Мне отчаянно вдруг захотелось пармезана. Говорят, пармезан – это последнее, что попросил Мольер перед смертью. Гоголь за один присест мог умять чуть ли не ведро спагетти с тертым пармезаном. Наверное, такие неистовые желания бывают только у писателей, да еще у беременных (впрочем, разница небольшая); я в некотором смысле был и тем и другим.
Леди исчезает
Прощайте, друзья! Я иду к славе.
Да, красный мяч. Тут самое главное, как они появились – девочка с мячом. А появились они – сначала мяч в ореоле желтой подскакивающей листвы, затем синий бумажный пакет, затем еще один, покрасивее, лиловый со звездами, затем холеная кошка в малахитовом ошейнике, затем ее хозяйка в точно таком же, и только за нею девочка. Процессия, впрочем, сразу же поредела – малахитовые дамы свернули в сторону аптеки, синий пакет напоролся на аккуратно остриженный куст и устало испустил дух, а лиловый со звездами, лихо перемахнув через отошедшего в мир иной товарища, устремился за стрекочущим вниз по проспекту трамваем. Остались девочка и мяч: мяч красный, девочка – разных оттенков желтого. Мяч, обогнав девочку на пару звонких подскоков, летел впереди, ловя солнечную рябь и тут же ее теряя, словно перекидываясь солнцем с кем-то невидимым и столь же быстрым, как он сам. Девочка, утаптывая коричневыми сапожками асфальт, едва поспевала за беглецом. Она была в сливочно-желтой шляпе, длинноволосая, почти рыжая.
Я ослабевшей старушкой ползла вверх по проспекту, разглядывая солнечные блики в окнах и витринах – пойманные и свободные, а увидев бегущих, совсем остановилась. Было много солнца, и листьев, и теней на дороге – слишком много всего для меня одной. А тут еще красный мяч, и девочка за ним следом. В тот момент я почему-то была уверена, что их выдумали специально для меня, что эту погоню с каким-то умыслом мне показывают. Вот они приблизились, летя на всех парах, вот пронеслись мимо. Я еще немного постояла, что-то обдумывая, и понеслась вслед за красным мячом, и никогда больше не останавливалась.
Доброй ночи и удачи
Save the drama for yo’ mamma.
Не знаю, как вышло, что Червяк ничего стратегически важного в моей голове не нарушил. Удар был смазанный, как и сам Грима, и весь его склизкий, востроносый мирок. Правда, у меня теперь полтора уха вместо двух, но это в иных обстоятельствах даже упрощает жизнь и скрашивает невыносимую легкость бытия.
Я пришел в себя от хлюпающего звука, будто кто-то босиком шлепает по лужам. Закутанный в Жужино лоскутное одеяло, с Жужиной подушкой под головой, я лежал на Жужиной кровати. От непривычной легкости внутри – щекотная невесомость – мне стало необычайно весело. Я вспомнил сказку про Машу и медведей, но тут радостный поток мыслей оборвался: я увидел кровавую лужу, нащупал перевязанное ухо и ощутил саднящую боль во всем теле. Именно лужу – не было больше крыльев. Жужа исчезла. Источником хлюпанья оказался успевший скинуть свои бело-зеленые ризы Улитов. Засучив рукава, согнувшись в три погибели, он, как старательный юнга, драил залитый кровью пол.
– О, слава богу, очнулся! – сказал он, деловито отжимая над ведром бурую половую тряпку. Его руки с тонкими пальцами покраснели, под ногтями алели траурные полоски.
– Где Жужа? – Голова гудела невыносимо. Левого уха я не чувствовал.
– Послушай, нам нужно разработать правдоподобную версию, на случай чего. Ну, ты понимаешь. Я, разумеется, буду молчать, – торопливо добавил он, утирая пот. На лбу осталась смазанная красная линия.
– Не знаю, о чем ты. – Каждое слово давалось мне с неимоверным трудом. – Где Жужа? И где Червяк?
– Старик, мы же друзья. Я все понимаю.
– Что ты понимаешь?
– Все. – Подмигнув мне, он склонился над ведром. – Никто никогда не узнает. На то ведь и дружба, чтобы люди друг другу помогали, правда ведь? Сегодня я тебя спас, а завтра, глядишь, и ты мне поможешь.
– О чем не узнает? Что ты несешь? Где Грима?
– Какой к черту Грима? Послушай, ну к чему эти разговоры? Мы взрослые люди, понимаем, что здесь произошло. Ты, конечно, не хотел ее убивать. Всякое в жизни бывает, иной раз в такие обстоятельства попадаешь, что... Мне ли этого не знать?
– Что ты несешь? Я убил Жужу?
– Ну не я же! Прекращай истерику. Я же сказал: никто никогда не узнает. Я так следы замету, комар носа не подточит! Вот только покончу с этой лужей... Бип и вся честная компания дали деру, а больше ее в этом городе, считай, никто не знает. Кроме многочисленных, обманутых в лучших чувствах работодателей, которые сентиментальностью никогда не отличались. Родственников у нее нет. По крайней мере таких, кому ее судьба не до одного места. Никто ее не хватится. Ее, считай, и не было вовсе. – И он захлюпал тряпкой по мелеющим красным озерам. – Да, такие вот пироги. Был человек – и нету. О времена, о нравы!