вряд ли я ею когда-нибудь воспользуюсь. К тому же, за эти годы я сжился со своим сном и даже к нему привязался – так приговоренный к смертной казни привязывается к своей камере. Я привык к своему кошмару – человек ко всему привыкает. В последнее время я стал давать себе на ночь разные задания: пройтись вдоль стены, обследовать интересный кирпичик в углу, посчитать количество трещин на потолке. Исследование плода я оставил на потом. Он рос странно, скачками, так что, кроме зеленого цвета и глянцевитого блеска, я ничего о нем не знаю. Думаю, он красив. Окажись он иным, умирать было бы совсем уж невыносимо.
Так вот, в тот самый день – первого сентября, +22, переменная облачность, ветер восточный 10 м/с, местами порывы до 15 м/с – свершилось невозможное: в комнате, по левую руку от двери, появилось окно. В нем нет стекол, но выбраться наружу и даже разглядеть за ним что-либо, кроме лазурных переливов, невозможно. Воздух оно тоже не пропускает. Но все это мелочи; теперь у меня есть свет и есть на что потратить остаток заключения.
В тот же день – +22, переменная облачность, ветер восточный 10 м/с, местами порывы до 15 м/с – появилась Жужа.
И корабль плывет
Вот это тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и не было.
Лифт двигался еле-еле, постанывая и поскрипывая на ходу, словно он усилием воли преодолевал неуступчивую массу воздуха. Мышиный, с желтыми как сыр кнопками, без зеркал, на кислом фоне своих сородичей он смотрелся молодцом, и все бы ничего, и я уже решила, что самое страшное позади, но, выплюнув на третьем этаже моего визави (пиджак в полоску, бычий затылок), он стал двигаться до того медленно, такую жалобную литию затянул, пугая меня резкими запинками, что я уже не чаяла выбраться живой. Лифты я ненавижу лютой ненавистью, но в этом здании по прихоти некоего фанатичного архитектора-урбаниста не было лестниц. Вздохнув, я напомнила себе, что к испанскому королю со своими макаронами ходит только Карузо, и стала считать воздушные ярусы. Когда меня, наконец, высадили, да еще на правильном этаже, я прониклась к этому летающему саркофагу глубочайшим пиететом.
В коридоре, больше походившем на забытый отсек космического корабля, чем на респектабельный банк, не было ни души. Вдоль правой стены тянулась вереница каких-то коробок, пакетов, сумок и свертков – цирк переезжает? Двери, одинаково серые и гладкие, без каких-либо опознавательных знаков, без намека на скрытую за ними жизнь, тут же враждебно меня обступили. Я дотронулась до одной из них, так просто, чтобы заявить о себе, и отдернула руку от жгучего холода. По герметично запаянному коридору бродили неожиданные сквозняки. Как они сюда проникали, лучше было не знать. Поеживаясь, я побрела в сторону, как мне казалось, света.
По мере отдаления от лифта надежды найти Валерия Николаевича Мартыненко убывали со скоростью геометрической прогрессии: мобильный молчал, повороты множились, Ариадна с новеньким мотком ниток не спешила появиться, и если и ждал меня кто-то в этом лабиринте, то вовсе не на собеседование. Следуя совету, подслушанному у Вильгельма Баскервильского, я решила все время сворачивать вправо. И что же? Через несколько поворотов я налетела на молодого человека в красной футболке, с чашкой кофе в одной руке и потертой коробкой (все они здесь таскали коробки) в другой. В ответ на мои сбивчивые объяснения он сощурился, собрал лицо мешочком, глотнул из чашки и, удобнее ухватив коробку, свернул за угол. Я уже приближалась к следующему витку своего странствия, когда из недр лабиринта до меня донеслось «Напротив лифта», тут же потонувшее в жизнерадостном гоготе. Я все и всегда воспринимаю на свой счет, поэтому стала возвращаться к исходной точке. У лифта я немного постояла, упиваясь гордостью за Вильгельма, себя и весь францисканский орден.
Дверь напротив лифта не только существовала, но и была воротами в Мартыненкову резиденцию. Секретарша в тесных джинсах смерила меня оценивающим взглядом, заявила на всякий случай, что я опоздала (на самом деле я явилась на полчаса раньше), втиснула меня в хромое кресло между коробками, подмазала губы и скрылась за соседней дверью. Сидя в цитадели великого и ужасного Валерия Николаевича, взмокшая и вялая, я слушала, как кто-то настойчиво стучится в секретаршину аську, и ерзала, чтобы не прилипнуть к креслу. За окном клубилась серая жара.
Минут через пять секретарша появилась:
– Валерий Николаевич обедает. Подождите еще пять минут.
Сказав это, она уселась за стол, скинула туфли и отчаянно заколотила по клавишам. Прошло пять минут, десять. Разглядывая выжженную паклю на секретаршиной голове, я немного заскучала.
– Вы до сих пор здесь? – донеслось из-за монитора. – Ну что ж, теперь двадцать пять минут в вашем распоряжении.
Я вскочила и, постучав, под грохот коробок влетела в кабинет. За т-образным столом, в самом центре перекладины восседал Он, без пиджака, в галстуке, с основательной бородой, благородными сединами и бюргерским брюшком. На робкое приветствие он не ответил, присесть не предложил. Последнее обнадежило – я бы непременно что-нибудь уронила, опрокинула или перевернула, что часто со мной случается, особенно на собеседованиях.
– Си шарп?
– Простите?
Он продолжал, не глядя на меня, полоскать в кружке с белой в черных яблоках коровой чайный пакетик. В то, что этот человек что-то сказал секунду назад, а тем более мне, не верилось совершенно.
– Си шарп, ява, делфи. – Он оставил пакетик в покое и пододвинул поближе пол-литровую банку с сахаром («Огірки солоні»). Зачарованная, я пролепетала:
– C++, вижуал бейсик, яву я сама изучала, еще паскаль, но ведь делфи это, в сущности, и есть...
– Мне нужны живые, – перебил он, насыпал третью ложку сахара и старательно завинтил «Огірки».
– Ж-живые? – прожужжала я.
– Живые примеры, реальные проекты, в которых вы принимали участие. Ваше портфолио, так сказать.
– Проектов нет... Пока... Но вот по С++, к примеру, я делала курсовую – интрузивные контейнеры и...
– Ассемблер? – перебил он, размешивая сахар. Звон стоял оглушительный.
– Да, мы на третьем курсе...
Он поперхнулся. Медленно багровея от стыда, я нашла в себе силы продолжить:
– ... но я знаю SQL, довольно неплохо...
– Так. – По-прежнему не глядя на меня, он отхлебнул из чашки (корова в яблоках накренилась) и скрылся под столом, оставив после себя слабый чайный дымок. Потарахтев коробками (чем же еще), он вынырнул на поверхность, багровый и запыхавшийся, как водолаз после трудного погружения, с плиткой шоколада в руке. Сверкнувший затылок показался мне смутно знакомым. Подув на чай, Мартышкинс потянулся к телефону:
– Игорь, зайдите ко мне с Глебом на минутку. Здесь у меня интересный экземпляр.
Бросив трубку, он засуетился, как будто о чем-то вспомнив, лихорадочно зашелестел фольгой, откусил кусок побольше и прикрыл шоколадку блокнотом. Подумав, положил сверху еще и газету.
Игорь с Глебом явились с чашками и бутербродами, не проявили к «интересному экземпляру» ни малейшего интереса, уселись по левую сторону т-стола и дружно засербали. Подпевая им, задумчиво присосался к своей далматинской корове Мартышкинс. Чашки у всех троих были из одного стада, с одинаковыми пятнистыми буренками. Муха, разбуженная Игорем-Глебом, отчаянно затарабанила в окно. Святая простота!
– Вот, – кивнул в мою сторону бородач, и двое из ларца покосились на меня, не отрываясь от трапезы.
Розовые уши Игоря-Глеба, большие и криво обрезанные по краям, затрепетали. Я сразу догадалась, что это их самый чувствительный орган, как усики у тараканов.
– Угу, – сказал один.
– Ага, – сказал второй.
– Выпускница, – резюмировал Мартышкинс.