уложила чемодан, сказав Виталию и его юной жене: «Вы живёте неправильно. Точнее, вам только кажется, что вы живёте, на самом же деле вы мертвецы!..» И уехала, оставив им ксерокопированные тексты, распространяемые поклонниками дзен-буддизма.
Но семейная жизнь у Виталия, как и учёба в институте, где когда-то преподавала его мнимая «мама Лиза», не заладилась. Его настораживало и злило в жене всё: в её улыбке, казалось ему, таилась насмешка. В её телефонных разговорах с подругами слышались ему какие-то намёки. И с первых же дней мерещились её измены. Развелись они через каких-то четыре-пять месяцев – так это было невыносимо.
Виталий шумно отметил событие, собрав у себя холостяцкую компанию из окрестных подъездов. После чего просторная трёхкомнатная квартира с обветшавшей мебелью и покосившимися книжными полками, с которых сыпались на пол тома из Полного собрания сочинений Ульянова-Ленина, а также – Ушинского, Песталоцци и Макаренко, быстро превратилась в ночлежку.
В спальне, на тахте Елизаветы Сегизмундовны, в гостиной, на продавленном кожаном диване образца 50-х годов спали незнакомые Виталию люди, кем-то накануне приведённые в разгар очередной выпивки. Он будил их, сердитых, требующих у него опохмела, выпроваживал на улицу и шёл в ближайший продуктовый магазин, где значился в должности экспедитора, хотя в основном занимался погрузочно-разгрузочными работами.
Однажды он от этих загулов смертельно устал и резко отказал от дома всем.
Была зима, он шёл поздним вечером через двор, мимо мусорных баков, когда его окликнули. Он не успел оглянуться, почувствовав удар по ногам. Упал. Бывшие собутыльники остервенело топтали его, били по лицу ногами, а выбившись из сил, ушли, оставив его в истоптанной снежной каше. Неделю он провалялся в больнице и ещё месяц – дома, у него оказалась сломанной рука. В эти-то дни и приехала из Барнаула Маргарита.
Узнать её в маленькой суетливой женщине с высохшим птичьим лицом и лихорадочно мелькающим взглядом было трудно. Ничего не объясняя и не рассказывая, она взялась убирать запущенную квартиру, отмывать и кормить Виталия, которого впервые в жизни назвала наконец
Виталий же лежал на диване, под грозящими окончательным обрушением книжными полками, и читал, держа здоровой левой рукой томик Шопенгауэра, обнаруженный им во втором ряду профессорских книг, за десятитомником Сталина. Там же, по словам Вадима, навестившего своих родственников перед поездкой в Канаду, таились в пыльной тьме тома Гегеля, Фихте и даже Фрейда. Вадим полюбопытствовал, что именно заинтересовало Виталия у Шопенгауэра, наклонился к дивану, взглянул в открытый том. Статья называлась «Смерть и её отношение к неразрушимости нашего существа».
Когда рука срослась, Виталий уволился из магазина, устроившись электриком в новый супермаркет. А Маргарита пошла работать в библиотеку. Через дорогу от дома.
Обряд крещения мы снимали не в самой церкви, а в примыкающем к ней помещении с низкими сводами, расписанными библейскими сюжетами. Живое пламя множества свечей колебало изображённые на стенах человеческие фигуры, и казалось, глядя на мерцающие лица, – они сейчас заговорят; может быть, уже говорят, только мы их пока почему-то не слышим.
Отец Михаил был в празднично-золотистом тяжёлом облачении, двигался медленно, говорил обстоятельно, без ожидаемых проповеднических интонаций. До начала обряда он объяснял его суть, и наш нахальный оператор с телекамерой на плече подошёл в этот момент почти вплотную, сняв крупно, во весь экран, расчёсанную на пробор голову батюшки, небольшую, аккуратно подстриженную бороду и невозмутимо-сосредоточенный взгляд.
– Совершается глубочайшая тайна, – говорил отец Михаил стоявшему прямо перед ним оператору и его телекамере. – Происходит возвращение человека к целостности и невинности, восстановление его истинной природы, замутнённой и искажённой грехом.
А рядом уже готовили к обряду младенцев – распелёнывали, успокаивали, осторожно передавали в руки батюшки. Отец Михаил окунал их, орущих, в сверкающую серебряную чашу под мощное звучание тропаря, исполняемого пожилым седобородым дьяконом. Его бархатистый бас, пропитанный чувством победного, долгими годами чаемого и наконец сбывшегося торжества, щедро растекался под низкими сводами.
Возле ступенек, ведущих вниз, в купель, облицованную узорчатой плиткой, ждали своей очереди взрослые, закутанные в белые простыни, с лицами, тронутыми детским выражением неловкости и любопытства. Это для них зазвучали слова из тропаря: «Ризу мне подашь светлу, одеяйся светом яко ризою…» Они не отворачивались, а лишь слепо щурились, когда улыбавшийся отец Михаил деловито погружал короткую гибкую метёлку в серебряный сосуд, а затем, словно бы играя, обрызгивал их склонённые головы. (Попутно я выяснил, что сейчас, крестя взрослых, купелью почти не пользуются.) Завершая, отец Михаил обошёл всех, трижды перекрестил и, возложив руку на голову каждого, провозгласил легко и весело, будто навсегда освобождая человека, принявшего обряд крещения, ото всех оставленных за пределами этих стен житейских мерзостей: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь!..»
По возбуждённому лицу нашего оператора, не опускавшего с плеча тяжёлую камеру, по тому, с какой быстротой он выхватывал из происходящего наиболее выразительные куски, я понял: съёмка удалась. В конце мы даже попытались, с разрешения отца Михаила, поговорить с новокрещёными, и я удивился тому, с какой решимостью, не боясь камеры, они, ещё не остывшие от пережитого, отвечали на мои вопросы.
Один ответ мне особенно запомнился. Немолодой лысоватый человек, в очках, которые он снимал, протирая носовым платком, с тревожно быстрым взглядом объяснил мне свою ситуацию так: «Что сюда привело?.. Жизнь вокруг какая-то мутная, понять, что происходит, невозможно. А тут мне спокойно. Появляется ощущение защищённости…»
Наша небольшая съёмочная группа уже несла через церковный двор упакованную аппаратуру в стоявший за оградой служебный автомобиль, когда я вспомнил о тех двоих, кого нам отец Михаил снимать запретил. И решил ещё раз взглянуть на них. Вошёл с крыльца в храм, в его гулкое сумрачное пространство, сиявшее живыми огоньками потрескивающих свечей, но у иконы Божьей Матери никого не застал. Разглядел же их на высоком крыльце, в толпе выходящих.
Грузный мужчина с непокрытой головой (кепка торчала из кармана куртки) осторожно сводил с крутых ступенек щуплую, похожую на подростка, женщину в сером платке, приговаривавшую:
– Осторожно, сынок, сам не поскользнись. Спаси нас, Господи!..
Недели через две после того, как прошёл наш сюжет по ТВ, поздним вечером мне позвонил из Канады Вадим. Его голос с неистребимыми, насмешливо-подтрунивающими интонациями звучал через океаны и материки так отчётливо, будто звонил он из соседней квартиры. У него там, в окрестностях Монреаля, свой, купленный в рассрочку дом в два этажа, на первом – просторная, совмещённая с кухней гостиная, камин и чуть не во всю стену телеэкран с автоматикой, позволяющей выуживать и записывать из сотни спутниковых телеканалов все московские передачи.
В России Вадим не был уже лет десять; время от времени, посмотрев что-то, его поразившее, звонит, уточняя: так ли на самом деле? Как-то удивился: надо же, Ленинские горы обратно в Воробьёвы переименовали! На этот раз, посмотрев наш телесюжет, он ничего не уточнял, сказал лишь:
– Вспомнил Маргариту… Ведь это она кричала нам что-то такое обличительное про иконы, когда мы в очередной раз схлестнулись… А сама, ты знаешь, вместе с Виталием приняла крещение…
Я рассказал ему, как увидел их там, в церкви, а потом, после съёмок, на крыльце.
Мы проговорили с Вадимом часа два, не меньше, всё никак не могли остановиться. Он насмешливо рассуждал о лености человеческого ума, предпочитающего метаться от одной иллюзии к другой, впадать то в один, то в другой морок, вместо того чтобы упорно исследовать правду нашей путаной, но в общем-то такой безостановочно влекущей жизни. Я же толковал ему о гармонии человеческих отношений, невозможной без душевной честности, которую каждый взращивает в себе сам, используя все подручные средства, в том числе и религиозные обряды, действующие на впечатлительных людей психотерапевтически.
…Мы даже успели попутно о чём-то поспорить, совсем как когда-то, много лет назад, на семнадцатом этаже нашей студенческой высотки. Той самой, что стояла тогда на Ленгорах, а сейчас стоит на Воробьёвых.