ему: с-свидетелей не оставлять!..
Дёмина колотила дрожь, он уже не стеснялся слёз.
– П-понимаешь? Не оставлять с-свидетеля!
– Старика?
– Да! Это война, п-понимаешь? А на войне – п-попутные жертвы…
– И вы убили старика?
Не ответил Дёмин. Лицо закрыто ладонями, плечи дёргаются, всхлипы сочатся сквозь пальцы. В дверях показалась жена Потапова – муж ей рукой махнул: сгинь! Ушла. А плечи Дёмина всё тряслись, он раскачивался в такт хриплым выкрикам и гитарным переборам, несущимся из музцентра.
…Спать его уложили на диване в гостиной. Он натянул одеяло на голову и затих.
Потапов помогал жене убирать посуду и, укладывая тарелки в шкаф, вспомнил: на втором, кажется, курсе они оба стали часто публиковаться в университетской газете, и там Дёмин ко Дню Победы напечатал документальный рассказец о послевоенной деревне. В ней среди безруких и безногих мужиков, вернувшихся с фронта, был только один «целый», да и тот – старик. И затеял он копать колодец. Пятилетний Дёмин, две зимы проживший в партизанском отряде, всякое уже повидавший, стоит и смотрит, как старик всё глубже закапывается в землю, как за холмиком выброшенной земли то появляется, то исчезает седой затылок. Вдруг он оттуда не выберется, думает Дёмин и бежит к дому, зовёт мать – спасать старика.
Как всё сошлось в этой странной реальности: взрослый Дёмин, по-детски впечатлительный и ранимый, в чужой земле оказался причастным к гибели другого старика. И теперь возит с собой эту кассету, терзает себя неумирающим чувством вины и – одновременно! – ностальгической тоской по той, не существующей уже, стране, в которой прожил большую часть своей жизни.
Нет, не уснул он. Окликнул Потапова, проходившего в спальню, снова забормотал неразборчивое. Присел Потапов на диван, включил настенный светильник и увидел недоумённо-детское выражение на его постаревшем лице. Слова его были путаные, и слёзы обиды опять закипали в глазах.
– Зачем всё это с нами было? – спрашивал он. – Знаешь?.. Нет?.. Вот и я не знаю…
РАЗБИТАЯ ВИОЛОНЧЕЛЬ
Такого здесь ещё не было. Распахнув дверь в инспекцию по делам несовершеннолетних, массивный седой человек произнёс властным, хорошо поставленным голосом:
– Прошу отправить мою дочь в колонию!
Сотрудницы оторопели:
– Почему?
– Она меня избила… И к тому же вышла на панель…
Его дочери шестнадцать, ему – за семьдесят лет. Поздний ребенок от второго брака. Сам он в недавнем прошлом певец оперного театра. Высок. Седая грива до плеч. В глазах под нависшими бровями – лихорадочный блеск.
– Она жертва времени, – чеканил он. – Её спасет только жёсткий режим… Только колония… Ведь бить отца – святотатство!
…Он приходил в инспекцию ещё несколько раз, и меня с ним познакомили. Сидим, разговариваем.
– Журналистская братия, – отчитывал меня Константин Семёнович, – занимается провокациями. Развращает молодёжь. По ТВ показывают секс и насилие. И – драки в Госдуме. Нельзя это показывать!
– Нельзя показывать жизнь?
– Нельзя! Такая жизнь развращает!
– Но вырабатывать иммунитет ко всему плохому надо?
– Надо!
– Как?
– Дисциплиной! Жесточайшей дисциплиной!
А потом я увидел в инспекции его дочь Катю: вальяжная походка, чувственные губы, оценивающий взгляд опытной женщины. И – спокойная улыбка. Неужели ей всего шастнадцать? На неё уже к тому моменту накопилось досье: остановлена на выходе из магазина с краденым шампунем, задержана с «ночными бабочками» на Тверской.
– У меня таких шампуней дома – завались, – небрежно объясняет мне Катерина. – Просто забыла заплатить, когда выходила. А на Тверской подружку увидела, остановились, а тут милиция…
Об отце:
– Ну был конфликт. Вы его меньше слушайте. Он давно уже не артист.
– Но он же вам отец.
– Да какой он отец! Тюремный надзиратель.
По отцовскому плану ей надлежало проявить музыкальные способности в раннем детстве. Но ежедневные занятия отвратили ее от пианино. Тогда отец купил ей виолончель. Два раза в неделю Катя таскала в музшколу тяжёлый инструмент, ненавидя его. Как-то на углу, расстегнув футляр, саданула виолончелью о фонарный столб. Дома сказала: переходила улицу и чуть не попала под автомобиль, выронив инструмент.
– А почему футляр цел? – цепко спросил отец.
…С того момента она стала учиться врать. Но отец чаще всего разоблачал её. Выходил из себя, по- актерски впадая в раж, преувеличенно жестикулируя. Даже бил под горячую руку с криком:
– Ты кем хочешь стать? Уборщицей? Торговкой? Да ты же в конце концов на панель выйдешь!
Катина мать, Нина Ивановна, вздыхала – воспитательные фантазии мужа казались ей чрезмерными, – но возразить не осмеливалась: он в доме был безраздельным властителем. Дочь с ним тоже не спорила. Но чем больше он ругал, например, шоу-бизнес и попсовую музыку, тем больше её тянуло из дома. Назло отцу на дискотеках знакомилась с парнями, чьё легкое отношение к жизни казалось ей единственно возможным способом существования.
Отец, узнав про дискотеку, впал в состояние, близкое к безумию.
– Это же музыка дикарей! – кричал он. – Там собирается одна шваль!..
Катя не выдержала:
– Там просто другие люди. Это же не значит, что они плохие.
– Они примитивные!
– Можно подумать, что ты сложный, – вырвалось у дочери, и отец ударил ее ладонью по губам:
– Это тебе за хамство.
Рассматривая в зеркало распухшие губы, она возненавидела отца, его нетерпимость ко всему, что было ему непонятным («Это же и есть фашизм!» – сказала мне), его эгоистическую уверенность в том, что дочь должна быть приложением к его артистической славе («Будто я ему декорация!..»). И, ненавидя отца, она уходила из-под его власти, подпадая под власть своих иллюзий.
Круг её приятелей ширился. Среди них появились молодые бизнесмены. Её с подружкой Леной стали зазывать в рестораны. В этих сорящих деньгами ухажёрах ей чудилось нечто рыцарское. Всё чаще её привозили домой за полночь, и отец, увидев однажды дочь с букетом роз, закричал:
– Ты ещё убедишься, что эти цветы тебе подарили скоты!
И она убедилась.
…Как-то за ресторанным столиком мужская половина их компании удвоилась. Подсевшие говорили комплименты, потом перебросились фразами, из которых следовало – кто-то кому-то задолжал. После чего все они погрузились в ожидавшие их «мерседес» и «ауди», поехали к кому-то смотреть по видаку «классную эротику». Катя так и не поняла, в каком районе Москвы оказалась – обратно её тоже отвезли на «мерседесе».
В промежутке была одна из лучших серий «Эммануэль» с её щемяще нежной мелодией, были тосты – «За наших красавиц!», после одного из которых Катя обнаружила, что её прежних приятелей и Лены в квартире нет. Но она поняла, что ею «отдают долг», только когда её бросили на диван.
Для неё это был первый опыт близости. Её насиловали – грубо, разнузданно, били по щекам, когда она пыталась сопротивляться. Никакой нежности, никакой эротики, никакого «киношного шарма», только боль и унижение – это всё, что она почувствовала. Потом её отвезли и, еле стоявшую на ногах, втолкнули в лифт её дома, предупредив: «Вздумаешь жаловаться – тебе не жить».