Васильев — генератор нового театра.
Данную фразу не нужно понимать как метафору, она — буквальна: имеется в виду не обилие у режиссера свежих театральных идей (их, между прочим, у Анатолия Васильева тоже навалом), имеется в виду, что режиссер на каждом шагу генерирует сам этот театр, вполне реальный и абсолютно неожиданный. Театр, порождаемый Васильевым, возникает, как Афина Паллада из головы Зевса, — готовым, то есть во всем ослепительном блеске своей красоты и законченности.
Конечно, рождение нового спектакля, не говоря уже о новом театре, — это не рождение ребенка, но я думаю, что мы с вами без труда сойдемся на том, что любые роды — процесс мучительный и стрессовый, достаточно опасный в плане физических, нервных и прочих перегрузок. Непереносимые муки творчества (и это тоже не метафора) не дают художнику сидеть на месте, они поднимают его и гонят: по залам и коридорам своего театра, по улицам и переулкам Москвы, по странам и городам мира. Поэтому я и попросил вас представить Анатолия Васильева в наиболее характерном для него состоянии — в постоянном движении. Пусть побегает перед нами, как ему заблагорассудится: вправо и влево, вперед и назад, по диагонали или по излюбленной им дуге, и я воспользуюсь этой беготней, чтобы набросать несколько дополнительных штрихов к его портрету, несколько моментальных 'фотоснимков' крупным планом на тему 'Лицо Художника'.
Анфас. Крупноватые черты размещены в овале лица уверенно, быстро, даже несколько небрежно, с небольшим нарушением симметрии, что создает едва заметный оттенок беглой и легкой, но постоянной иронии; уши немного отодвинуты назад и прижаты к голове довольно плотно, а брови чуть-чуть приподняты, словно бы в удивлении, и это неожиданное сочетание удивления и ироничности придает его физиономии неброскую неповторимость и загадочную притягательность. Но погоду делают, конечно же, глаза — серые, немигающие, с большими зрачками, внимательно устремленные прямо на собеседника, когда Васильев говорит, и опущенные долу, прикрытые усталыми птичьими веками, когда он слушает. Ощущение шарообразности лица усиливает тускло поблескивающий купол обширного лба, чью величину и открытость подчеркивают гладко зачесанные назад длинные волосы, составляющие вместе с усами и бородой круглое обрамление картины. Последний штрих — вся перечисленная растительность тут и там припорошена инеем седины: первые заморозки ранней осени.
В профиль, как и у всех прочих людей, лицо его не узнаваемо и вдруг изменяется: жесткие и четкие, чуть ли не патрицианские черты и очертания складываются в медальный силуэт высокомерного снисхождения. Наружный уголок рта презрительно и брезгливо опускается, холодный, как сталь, отчужденный взгляд равнодушно скользит мимо вас, устремляясь в пространство над головами человеческой массовки, и морщины, собранные в пучок возле его глаза, говорят теперь не о доброте, а только об усталости и пресыщении.
Но вот он поворачивает голову, и вы видите его лицо в три-четверти слева: глаз теплеет, перекрашивается, приобретает желто-коричневую подсветку, в нем загорается авантюрная, почти хитрованская искорка смеха, из-за носа выглядывает второй глаз, совсем уже карий и цыганский, на скулах проступает румянец удовольствия, рот растягивается в улыбке и рождает булькающее, как закипающая вода, хихиканье, мэтр ловит кайф: ему что-то в вас понравилось, он что-то придумал, грандиозное или ничтожное — неважно, но что-то несомненно интересное; лицо его заливает мягкий свет деликатной, стеснительной доброты, похожий на сияние полной луны; все работающие с ним актеры любят это выражение его лица, они годами мечтают увидеть лицо хозяина именно таким, за этот нечастый свет они готовы платить любую цену, пусть самую дорогую; в глубине души, не признаваясь даже себе, они согласны за минуту такого света отдать целую жизнь.
Три-четверти справа. Ландшафт знакомого лица снова резко меняется — теперь это пустынный пейзаж зависти и ревности (вне всякого сомнения, ревности творческой, художнической и такой же точно зависти!). Лицо вытягивается, черты его застывают и твердеют, губы становятся узкими и тонкими, румянец — лихорадочным, а похолодевшие глаза приобретают явно зеленоватый оттенок. Но разве могут так меняться глаза человека, хотя бы и необычного? Вероятно, могут. А, может быть, это только кажется, может быть, это всего лишь литературная аллюзия, напоминание о Шекспире, у которого ревность так и описывается: 'чудовище с зелеными глазами'. Скорее всего, Анатолий Васильев вовсе и не завистник, вовсе и не ревнивец... Но он умен и мнителен, он прекрасно понимает, что даже мимолетные чувства такого рода не украшают человека, что их не стоит выставлять напоказ, более того, — их лучше прятать, и он отворачивается, повертывается к нам спиной...
Вид сзади: длинные, прямые волосы собраны в пучок и перетянуты резинкой, а на самом темечке католической, иезуитской, во всяком случае — западной ассоциацией просвечивает некий намек на маленькую тонзуру.
Это — портрет сугубо внешний, так сказать, физический, но можно изложить это и по-другому, провести тему в другом регистре, то есть попытаться нарисовать портрет более или менее метафизический.
Анфас на вас смотрит Художник, да-да именно так — с большой буквы, высокопарно и абстрактно, и хотя я премного извиняюсь за эту возвышенность слога, но тут ничего не поделаешь, тут факт: мой клиент действительно Художник; по лицу Художника проносятся отблески и тени — отражения всех возможных сегодня спектаклей, которые Васильев — тоже довольно возвышенно называет режиссерскими сочинениями; этот дикий, всевидящий взор вам знаком, вы уже видели где-то, и не раз, этот трудно выносимый взгляд человека, который знает и может, но где? Подсказываю: лицо описываемого мной режиссера жутко похоже на лик творца с микеланжеловских фресок в Сикстинской капелле — посмотрите еще раз, проверьте; есть и еще один вариант сходства — поищите его в лицах пророков и рабов на бесчисленных эскизах Александра Иванова к его великой картине; кое-кто идет еще дальше, поговаривая время от времени о сходстве моего героя с Иисусом Христом, но это по-моему, уже перебор — о мессианстве Васильева можно говорить только в узко театральном плане. В профиль Анатолий Александрович — сноб и эстет, служитель красоты, высокомерно и без раздражения игнорирующий мелочные обычаи и правила обыденной жизни; скажем так: если бы Оскар Уайльд отбросил свои странности и отпустил бы себе бороду с усами... и т. д. и т. п. Труа-катр слева: педагог, наставник, добрый пастырь для своих многочисленных учеников, все время одевающий перед ними маску замкнутой строгости и суровости; труа-катр справа: безжалостный и ненасытный режиссер-вамп, выжимающий из своих артистов все, что из них можно выжать, использующий их возможности до конца, досуха и неукоснительно требующий от них сценического существования на пределе, а нередко и за пределом... Вид сзади, с изнанки: всю дорогу сомневающийся, постоянно колеблющийся между эйфорией и отчаянием, по нескольку лет не могущий выйти из творческого ступора, слабый служитель Мельпомены и Талии, или, как он сам заявил мне однажды, всеобщий раб.
Третье проведение темы: регистр — политический, темп — ускоренный, в духе торопливой переменчивости нашей сегодняшней жизни. Анархист — анфас, сталинист — в профиль. Фальшивый демократ — если выбрать ракурс в три-четверти слева, и псевдохристианский квази-либерал, если ракурс взят 'три-четверти справа'. Точка зрения сзади (это когда портретируемый не видит, что вы на него смотрите) — социалистический обыватель от искусства, абсолютно безразличный к политике.
Три голоса проведены. В моей 'фуге' наступает очередь 'стретты': сжатия, перемешивания портретных 'тем', совместного и якобы беспорядочного их звучания. Ну что ж, стретта так стретта, смешение так смешение.
Объект находится в постоянном движении. Движение ускоряется. Ракурсы сменяются лихорадочно, они пересекаются, перекрещиваются, вклиниваются друг в друга. Тонкий снобизм заслоняется неожиданно вульгарной народностью с ее грубым 'тыканьем' и матом, но тут же матроса с рыболовного сейнера вытесняет, выталкивает, выпихивает рафинированный эстет, брезгливо передергивающийся от невыносимой для него безвкусицы, нарастают интонации гротескной нежности, затаенной светскости, непривычного комильфо, усиливается преобладание изысканных красок... А в глубине все равно — ростовская шпана... Теперь, правда, шпана получила научное и заграничное наименование андерграунда... Так вот Васильев — это до неузнаваемости эстетизованный андер-граунд.
И еще одно, заключительное для моей фуги проведение темы портрета реж. Васильева, на этот раз в психологическом аспекте.
Анфас... но лучше, наверное, по-русски: спереди, прямо, в упор на вас постоянно глядит лицо наглухо закрытого человек. Это напоминает то щемяще безнадежное впечатление, которым в начале войны