— А почему решили?
— Мне рассказали, так, один человек, — заторопился Кугельский. — Безобразие, мне показалось — очень интересно…
— Интересно, да, — кивнул гражданский. — Вы давайте покрасочней. Потому что детали удивительные. Проделана огромная работа по установлению и выявлению. Вы пишите, я вам в общих чертах расскажу.
Кугельский вытащил блокнот и всем видом изобразил деловитость.
— Ведь там, собственно, что было-то? — сказал гражданский. Он, видно, был из крестьян — простоватый, основательный, тугодумный с виду, но сметливый; это так про него думал Кугельский, который, впрочем, никогда толком не видел крестьян, а когда встречал их еще в Орле, то боялся. Он понимал, однако, что надо любить крестьян, и потому торопился вдумать в них как можно больше хорошего; привычка вдумывать хорошее в пугающее поначалу спасительна, а в перспективе губительна, но так ведь и все гадости на свете. И этот гражданский медленно говорил, долго думал, спрашивал, а потом ждал ответа на явно риторический вопрос, словно от того, что скажет Кугельский, зависело — раскрывать ему дальнейшее или обойдется.
— Ведь там как было-то? — повторил он. — Ведь они нормальные же люди были, с виду. Вроде вот вас.
Кугельский обиделся.
— Почему же? — спросил он робко. — По-моему, никакого сходства… ничего…
— Да нет, — раздумчиво (так это назвал про себя Кугельский) протянул бывший крестьянин. — Вот такие же, как вы. (Он не сказал «как мы с вами».) И вы могли бы, очень даже запросто. И вот вопрос: почему? Почему в нашем советском, так сказать, Ленинграде такая вещь и всякая мракобесия? Почему они не пошли, например, в клуб или пива попить? Это вот такие, как вы, недоработали, недописали что-то.
Кугельский совсем смешался.
— Но есть ведь такие, как вы, — сказал он любезно. — И вы пресекаете.
— Это-то да, — согласился крестьянин в гражданском. — Но мы-то не все можем пресечь, верно? Иногда совсем молодой человек, вроде вот как вы. И успевает уехать, прежде чем мы можем что-то сделать. Такой там был Галицкий. И уехал. Куда уехал?
— Я совсем его не знал, — забормотал Кугельский, — я видел его всего два раза, он порывался писать, ни малейшего таланта, ничего, и вот поэтому секта, понимаете, потому что когда человек хочет, а ему не дано — ему прямой путь в секту…
— Это-то да, — повторил крестьянин. — Но вот возьмем других. Чего им, спрашивается, не хватало, что им хотелось всей этой мистикуляции? В общем, записывайте. По алфавиту, — сказал он, поковыряв в зубе твердым желтым ногтем. — Велембовский…
За статью Кугельский уселся глубокой ночью, дрожа, стараясь не расплескать настроения. Настроение было — любой ценой показать, что он не то, не из тех; что фирменное крестьянское «вроде вот вас» диктовалось понятным заблуждением, потому что для крестьянина все молодые городские были на одно лицо, как японцы для европейца. Надо было каждым словом отмежеваться, что он не вроде вот их. И никогда еще не работал он с таким демоническим вдохновением — вставочка скрипела, чернила брызгались, восток синел, глаза ломило, три стакана крепчайшего чая, этого верного спутника журналиста, перекочевали в Кугельского и частично вышли с мочой, и к шести часам утра все было готово.
«Кто бы мог хоть на минуту допустить, — исподволь подбирался Кугельский, — что у нас, в нашем советском Ленинграде, среди трамваев и динамомашин, во время усиления смычки и всеобщей ликвидации неграмотности, вивисекции и педологии, — возможно появление тайного масонского общества, высмеянного еще гениальным пером Л. Н. Толстого?! (Ему особенно понравилось ввернуть про вивисекцию. Вивисекция была — Павлов, наука; науку особенно немыслимо было совместить со всем вот этим!) Но это так, читатель. Весь древний хлам заклинаний, магических чернильниц, волшебных зеркал, всемогущих перстней и алхимических рецептов в последний раз собрался, чтобы задурить голову свободному человечеству, а если получится, то и задушить его.
Надо вам сказать, — продолжал он доверительно, — что масонские ордена уже процветали в нашем городе, но это было в гнилые времена, когда в корчах издыхало кровавое самодержавие. Тогда в его гангренозной плоти (о, я! — подумалось ему) зашевелились гнойные черви масонства и прочих оккультных шарлатанов, и даже издавался порнографический журнальчик „Изида“. Масоны вообще тяготеют к порнографии, и я не могу даже описать всех тех гнустностей (Кугельский был непоправимо безграмотен, особенно мучался над „ст“, „тся“ и „нн“), которые творились в этих закрытых собраниях. Представить нельзя, чтобы одновременно в Ленинграде происходило комсомольское и масонское собрание! Но если на комсомольском собираются люди румяные и ясноглазые, то на масонских в основном присутствовали бледно-зеленые, трупно-гнилушечные (х-ха! — подумал он).
Трудно, товарищи, — писал Кугельский. — Трудно окунаться во все это зловоние. Я не стану описывать грязные извращения, которыми под видом масонских инициаций занимались все эти люди, которые, конечно, могли найти себе полового партнера только в этой безумной и преступной среде. (У самого Кугельского вот уже месяц была половая партнерша, псковская девушка Полли, в действительности Поля, широколицая, веснушчатая, он называл ее псковитянкой, у нее таких половых партнеров было пять штук, Кугельский из них самый необременительный, она отбирала все его деньги и отдавала дворянину Бабчевскому, тонкому, беленькому, болезненному, но с огромным; он нигде не работал и вообще ее презирал.) Но поверьте, что самое изощренное воображение брезгливо отвернулось бы от тех гнусностей, которыми Остромов завлекал своих партнерш под видом „посвящения“ в „масоны“.
Все бывшие, весь прогорклый смрад старого мира, все отребье человечины сходилось (зачеркнул) сползалось на свои радения и колдовало над костями и рухлядью. Состав ордена составляли всяческие „инженеры“, „учителя“, „нотариусы“, брандмайоры, гадательницы, юродивые, алкоголики, тунеядствующие домохозяйки, кантианцы, вычищенные и другие гнилые выскребки. Во главе всего этого зловонного сброда возвышалась фигура во всех отношениях патологическая — клептоман, порнограф и половой психопат Остромов, настоящая фамилия которого звучит гораздо скучней, а именно Кирпичников. Остромов втирался в доверие к большевикам, доказывая, что масонство не секта, а почти профсоюз — ха-ха! — мыслящих людей и борцов с церковью и будто бы масонам по пути с большевиками. Примазываться к победителям — обычная тактика опарышей. Где были эти масоны, когда большевиков ссылали по ссылкам, травили в тюрьмах и давили в казематах?! Но сейчас они с большевиками, они несут им свою гниль, чтобы „помочь“ и „просветлить“! К счастью, железная рука ГПУ сразу начала следить за деятельностью этого „ордена“ и входить в малейшие его замыслы. И теперь, когда „орден“ полностью изобличен, мы можем рассмотреть портреты этих „людей“. Хотя это трудно, читатель, а главное — омерзительно».
Он прошелся по психопатке Савельевой, выродку Велембовскому, предательски втершемуся в препсостав военной академии, и по ублюдствующему графоману Дробинину, на пути которого печатные органы Ленинграда выставили надежный заслон, так вот он пошел самоутверждаться в масоны; но особенный разгон перо его взяло там, где зашла речь о Галицком. Он сам бы не взялся объяснить ту страсть, почти ненависть, с которой описывал этого юношу, встреченного пару раз в жизни; но Галицкий был перед Кугельским особенно виноват. То ли он не оценил масштаба будущих благодеяний, то ли не заблагоговел сразу перед его талантом, то ли в Кугельском оскорбительно не нуждался, а верней всего, выглядел не по рангу независимо. Ему полагалось бы, как Кугельскому в начале карьеры, демонстрировать готовность, а он вел себя, как будто за ним нечто стоит. Теперь понятно было, что за ним стояло. Кугельский думал — воспитание, боялся даже, что талант, а оно вот что. И с этим чем-то, оказавшимся вот чем, он сводил теперь счеты.
«Но самое странное, — сводил Кугельский счеты, — что среди этого чуланного хлама в секте патологического маньяка Остромова оказывались молодые, которым, как говорится, жить бы да работать. Таков несостоявшийся студент, „литератор“ Галицкий, которого безумные литературные амбиции завели в остромовскую секту и там оставили. Галицкий пытался протащить в нашу „Красную газету“ свои вздохи по белогвардейскому Крыму и был, естественно, „спущен с лестницы“. Наверное, есть вина нашего прекрасного комсомола в том, что он еще не „охватывает“ своей работой всю нашу, в том числе и несоюзную, молодежь. Но гораздо небезлюбопытственней было бы узнать, куда смотрит „начальство“