политинформация завтра в восемь. Брызги шампанского загадил весь коридор утри за собой падла полюшко-поле из оперы Лоэнгрин. Выходя в большую жизнь желаем вам следовать курсом туда сюда обратно аттестат продовольственной зрелости махрового гегельянства и головокружения. Помещик Пушкин рисовые котлетки лыжный кросс ворошиловец профессор Пифагор терся иксом об забор. Румяной зарею покрылся восток в рот в зубы Варька вся голая на крыше с Гундосым. Отдай лопатку ведро поймаю убью всем скажу. Мирись мирись и больше не дерись вот тебе сука поверил сука вот тебе сука. (Душно, душно, Господи, как душно, где же у него хотя бы какой-нибудь «Зая белый куда бегал?» Неужели правы были те, утверждавшие, что они действительно антропологически… или антропологически иные были всегда и вот им наконец нашлось куда…? Где-то тут должны быть детские страхи и рождающаяся из них поэзия, но у него из всего рождается одно — одинаковое и с врагами, и с бабами. Но пойдем глубже — может быть, может быть…) Вижу горы и долины вижу письку Катерины. Вода в ботинках. Пилы тупы ноги Тани малы. Несла баба ведро воды ведро было худо. Что ж такое опять мокрый. Топ-топ по лужку, топ-топ по снежку. Мама! Мама! Мама!

Кажется, они закричали это одновременно: Капитонов — беззвучно, всей прапамятью, а Даня громко, отчаянно, потому что добрался наконец до последнего слоя и увидел, что сделал. Сделалось то, чему и следует быть при раскатке. Непонятно было, чему там кричать. Капитонов разложился, как мистер Вольдемар. Густая багровая лужа медленно растекалась по кабинету. Отвратительно пахло сырым мясом.

Голова у Дани работала исключительно четко. Прежде всего надо было избавиться от наручников. В новом его состоянии это оказалось проще всякой раскатки — запястья лишь слегка обожгло при плавлении. Даня не забыл и о деле — дело прежде всего. Папки на столе не стало совсем, как не было. Да ее и не было, Капитонов блефовал: все, что они нарыли, — три с половиной упоминания. Он применил ускорение, при котором становился незамечаем, и, двигаясь ровно, но быстро, спустился к главной проходной.

Тут он, впрочем, несколько заблудился, потому что двигаться в этом воздухе было трудно, и разбуженные раскаткой силы до сих пор еще не угомонились. Спускаясь сквозь пять этажей, распланированных с идиотской конструктивистской изобретательностью, вообще характерной для таких мест, — он упирался в тупики, с одной лестницы переходил на другую, из левого коридора в правый, и притом с него падали лишенные ремня, невидимые миру брюки. Здание проектировалось так, чтобы из него было не сбежать, но все эти хитрости были мелкие, плоские, вроде необходимости переходить по коридору с одной лестницы на другую, — и эта мелкость странно сочеталась с торжественностью гигантских дверей, с помпой налепленных повсюду гербов, с дубовой тяжеловесностью перил. Вот и все у них было так — тяжелозвонкая мелочность, твердокаменная труха, — но трудней всего было идти сквозь то, что сгустилось тут до невыносимой концентрации, и он все это слышал. Ужасна была не столько концентрация страха, — к ней он привык и даже на улицах уже почти не ощущал, — но пронизанность всего этого здания токами безумной надежды, хотя именно надежду-то и следовало оставить перво-наперво всякому сюда входящему — не потому, что нельзя выйти (выйти, как видим, очень можно), а потому, что только без надежды и возможно тут как-то себя вести. Иначе все будет ею отравлено, пропитано ее невыносимым, грязно- розовым, свиным запахом. Так же, должно быть, отвратителен умирающий, умоляющий: я еще могу… я еще пригожусь… Что ты еще можешь, на что пригодишься, когда лучшее для тебя было бы не родиться, а если уже родился — то как можно скорее и сильнее швырнуть свою жизнь в пасть шрустра и уйти вон отсюда?! Ведь желать задержаться здесь — все равно что медлить у проходной Большого дома, куда он вот уже и дошел; он видел это теперь с такой ясностью, что каждый атом его, казалось, кричал: вон отсюда! Вон отсюда!

Дежурный посмотрел сквозь него и равнодушно отвернулся.

Жаль ремня, подумал он, а впрочем, зачем теперь ремень.

Падал медленный, второй за зиму снег. Надо было куда-то идти.

8

Мысль продолжала работать четко, как чужая. Идти домой было ни в коем случае нельзя. Следовало идти на Защемиловскую — тело знало это и тянулось туда. Он медленно, пошатываясь от усталости, шел к трамвайной остановке и недоумевал, как это не мог понять раньше истинной природы защемиловского дома. Но в том и фокус, что точка перехода открывается только в преддверии перехода.

Я убил человека. Нет, не человека. Не человека, не убил и не я.

Впрочем, какая разница.

На него оглядывались. Видимо, заканчивалось действие ускорения. Он не мог уже проскальзывать между складками воздуха, его ступенчатыми, пластинчатыми структурами. Его уже было видно.

Брюки спадали. Невидимость можем, ремень не можем.

Возрастала разреженность.

Во взглядах было больше опасения, чем ненависти.

Дотронуться боялись.

Он чувствовал выражение собственного лица: как у Дробинина в минуты вдохновения. Ужасно, что вдохновение может быть ведомо и Дробинину. Где он теперь?

Ощущение неприятное, прав был Уэллс, невидимость болезненна. Трудней всего выходить.

Пейзаж штриховался снегом, заваливался вбок. Как быстро все.

Под снегом и Защемиловская благородна.

Его ждали, но он не предполагал, что будут двое. Почти библейская картина: у крыльца управления, на безлюдной в этот серый дневной час улице стояли в одинаково потертых пальтишках Страж порога Карасев и мальчик Кретов. Карасев смотрел на приближающегося Даню слегка сочувственно, но одобрительно. Мальчик Кретов с трудом фокусировал на нем взгляд, слегка отшатывался и промаргивался.

— Что же, — сказал Карасев, — вот и все.

— Я не думал, что отсюда, — сказал Даня.

— Ну а откуда же, — буркнул Карасев. — Тут пришли к вам, попрощайтесь.

— Дядя Даня, — испуганно залепетал мальчик Кретов. — Я жду вчера, жду, вас нету… Сегодня в школу не пошел, думал, вы тут…

— Да, тут, — сказал Даня, не желая ничего объяснять. — Были, знаешь, дела.

— Я так и понял, — радостно забормотал Кретов, — бывает же, по ночам дела… Очень хорошо, что вы тут, а то я и не знал, куда бы идти.

— Лавочка закрывается, — поторопил Карасев совершенно по-клингенмайеровски.

— А эти все куда? — спросил Даня, имея в виду сослуживцев.

— Найдут, — пожал плечами Карасев. — Вам какая теперь разница?

— Но погодите, — попросил Даня. — Я не совсем… не готов…

— То есть? — переспросил Карасев. — Для чего же тогда все было?

— Нет, конечно, — испугался Даня. — Но хочется как-то понять…

— Да что же понимать. — Карасев отвернулся. — Вы там сейчас нужны. Ради вас, в конце концов, были потрачены силы. Чего бояться? Да, собственно, уже и видно…

Видно, и точно, уже было, — но совершенно не так, как раньше, когда открывались шрустры, эолики, эоны и прочие чудеса. Ясно было, что все это были декорации, наполовину придуманные самим Даней. Они домысливались по намекам и мало общего имели с реальностью, которая была теперь реальна, как никогда. Она опускалась с серых небес вместе со снегом и грозила раздавить бедную Данину голову. В той реальности посверкивали багровые вспышки и доносились команды на странном лающем языке, более всего напоминающем немецкий. Слышался также шелест и хруст, заставлявший предполагать, что крутится огромное колесо, вроде подвальной электрической мельницы, которой на самом деле не было, — то есть она была, но, как выяснилось, не здесь. Этот хруст становился все отчетливей. Наверху был большой цех, и около одного из этих колес, видимо, назначалось стоять ему. Это была работа важная, из почетнейших, и его там в самом деле ждали, но ему не очень нравились отрывистые команды, и вспышки тоже несколько смущали его.

— Ну? — сказал Карасев.

— Минуту, — прошептал Даня, почти не раскрывая рта. Он попробовал увидеть Эейю или хотя бы Эолику, но вместо привычной легкости, с которой перенастраивал взгляд, ощутил лишь смутную

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату