«праотеческой» мебели, — великий момент титанического поступка, хоть он и опалил себе лицо (чуть было не лишился глаза) и икры. Он мужественно перенес потерю, хотя долгие месяцы был вынужден бороться с беспокойством в часы утренней бессонницы. До сих пор была еще жива ценность той «бесценной» потери — вернее, не ее самой, а того, как удачно он преодолел ее. Это было нечто — из этого несчастья Марцелий вытащил горы драгоценной руды в чисто художественных измерениях — то был ярко пламенеющий внутри его существа негасимый огонь, неисчерпаемый кладезь пламенных сил, превращавшихся в произвольные выкрутасы в сфере чистого искусства. Сделать из расставания с Русталкой негативную исходную базу — вот была бы задача что называется «изрядная». Из ряда изрядных — промелькнуло у него во взвихренной кокаином внутренней темноте воспоминание о «Демоне» Врубеля. Картина была нутряная, не «чисто формальная», но все-таки в с в о е м р о д е хорошая: была в ней идеальная гармония средств с достигнутой целью, было жизненное содержание: до одурения уставшее от себя самого, воплощенное в прекрасном, закованное зло бессильно металось в непреодолимых узах личностной ограниченности, входя своим неизбежным трагизмом в зрителя при первом же взгляде на эту картину.
Марцелий понял одну из основных истин, до той поры ему неведомую. Вот она: зло было скучным по своей сути из-за неограниченности своего развития — если сущность чего-либо понимать как максимальную его разнузданность-в-себе. В проявлениях малой интенсивности зло еще обладало мнимым разнообразием. Дальше разливалась зловредная скука абсолютной ненасытности злом, пробивание башкой нерушимой стены. Только добро велико и могущественно в своих максимально интенсивных проявлениях, зато при недоразвитости изначальных ценностей оно бесконечно скучно и жалко. Но так ли все на самом деле? Не подтягиваю ли я здесь реальность к неким красивеньким шаблончикам с навязанными эквивалентами и притворной симметрией? Но что делать, придется говорить — молчание душит. Долой любые шаблоны — если быть, то таким же естественным, как мистер Хайд из новеллы Р. Л. С. Запрограммированная естественность подразумевает искусственность. Он начал углубляться в обычную безвыходную сложность, состоящую в интеркаляции (вставке) между данными элементами сжатого психического противоречия (например, соединенные в одном чувстве стыд и любовь, направленные на одного и того же человека) все новых мелких разновидностей этих чувств и их комбинаций с другими вплоть до полного внутреннего расстройства, практически на грани безумия. Только кокаин мог дать пикнику такого масштаба, как Марцелий, столь замечательно шизоидальные темы.
— Я даже ничего не имею против того, чтобы ты продолжал с Русталкой свои артистические сеансы. Знаю, что в сексуальном смысле вы друг для друга больше не существуете — абсолютно desinteressement[156], — мямлил Изидор, одновременно пыжась в позе благородного снисхождения, которым он просто чванился. Марцелия разобрала злость: его безумно раздражала Изина гиперкомплезантность (hypercomplaisance[157]), лишая очарования таинственности предвкушаемые вампирические минуты, которые он собирался провести с Русталкой в будущем: они сводились к чему-то столь же обыденному, как лекции по высшей математике — от сих до сих. Ни слова больше — только так ему удастся спасти загаженную (слегка) ситуацию. Он грубо оборвал едва начатую «г-жой Вендзеевской» фразу («Нельзя ли не предвосхищать...»):
— Мы не можем так, чисто вербально, иначе говоря, по-польски, чистословно — да, именно так, одним словом — перечеркивать прошлое. Так сделаем же его нашим общим достоянием — не станем воскрешать ушедшие мгновения. У меня любовница что надо — именно так я должен заявить, чтобы оборвать все те ниточки и паутинки, с помощью которых Изидор, создавая искусственную атмосферу высокого благородства — а за такими вещами в силу их искусственности всегда скрывается какая-нибудь маленькая пакость, — хочет (не потому ли, что я с ней ни граждански, ни религиозно не соединен?) обесценить меня ради меня же самого и предотвратить некий удар в будущем, какой — не знаю. Сколько ударов, как безымянных, так и носящих громкие имена, поджидает нас в сумраке будущего. Я сегодня после ужина буду здесь рисовать[158], потом вы отправитесь спать, а я пойду домой. Потом я приду с ней, с Суффреткой, и с ней же выйду — полагаю, у вас не будет формальных возражений?
Ему чертовски захотелось именно такого сочетания. Он чувствовал, что только в этой системе общения и в этой магме сплетенных в клубок чувств в нем будет зачат эмбрион той композиции, к внутреннему рассмотрению которой в красках он уже приступил, а в будущем видел ее даже в масле.
— Артистические настроения времен Молодой Польши, — высокомерно «процедил» Изя, — ничего, переживу. Изволь, приходи. Русталку даже не спрашиваю.
В этой фразе слышались нотки зависти и вместе с тем была удовлетворенность, что тот, другой, придет со своей новой девочкой. Но не предусмотрел Изидор, что такие вещи иногда, похоже, разжигают давно угасшие чувства, в особенности, кажется (если вообще разжигают), у женщин, ну и так далее. На самом деле никогда точно не известно, какова доля истины в разговорчиках типа «женщины, мол, — то, а мужчины — се».
— Не настроения, — «вознегодовал» Марцелий, — а ты с этой твоей философской иссушенностью, несмотря на всю фантастичность твоей системы — ха! ха! — скорректированная монадология в конце двадцатого века, причем — скомбинированная с усовершенствованным — ха! ха! — психологизмом — ха! ха! — абсолютно не понимаешь редкостности, уникальности каждого произведения искусства и неповторимости условий его появления. Все-таки большое это дело — единственность, понимаешь: так же, как и каждое бесценное в своей единичности живое создание, которое как конечный элемент Существования, ты обожаешь, так и оно — произведение — единственно.
Он смотрел на Русталку и совсем не понимал жизни — он знал, что живет в этом запутанном, динамичном и нетерпеливом (что, противно?) смешении красок и линий, которые гнездились у него где-то в ямке под кадыком. Они подступали, как рвота, и тут же отступали куда-то вглубь. Он и любил ее, и отвратительно изменял ей, стремясь «пренебречь эротизмом» во имя Б.Л. (Б.Л. = большая любовь). Именно для того чтобы сохранить ее навеки чистой, как наивысшую ценность, он так бессовестно обманывал ее, приходя к ней весь «вымазанный» в другой женщине (не чувствовала она этого или только делала вид, что не чувствует? Все дело в том, что у Русталки было очень слабое обоняние), чтобы в святотатственном, украденном в других измерениях насилии полюбить ее духовно как можно чище, как можно буквальней и как можно преступней... да, так, ибо на дне крылось преступление. А теперь все было настолько обескровлено, ausgezuzelt, suce a blanc[159], что он мог смотреть на нее, лежащую во весь рост в «моральных объятиях» друга, и практически ничего не чувствовать. Кокаин. Вот в чем была разгадка всего. Глаза Марцелия расширялись, поглощая тот, иной мир, в котором Суффретка (последняя любовница) была «богиней тайного ужаса от собственной необычности в заурядности» — единство в многообразии, непрерывность в прерывности (Эридан, не состоявшиеся пока астрономические композиции, Арктур, Вега, Альтаир — о вы, о вы, о вы, изменчивые Цефеиды — увековечу вас на сей планете, на голубой бумаге Лавмуйе), неизменность в изменчивости — отношения скорее формальные, во всяком случае, поддающиеся формализации и нормализации, и н е о б ы ч н о с т ь в о б ы д е н н о с т и, пара понятий (он вдруг фыркнул), аналогичная фундаментальным парам полупротиворечивых понятий, производных от единства во множестве, сводимого к понятию целого и его части, которые открыл Изидор, этот духовный мастурбатор и администратор Тайны. Найдется ли когда- нибудь какой-нибудь гипер-Карнап, способный окончательно формализовать не здравый смысл (ибо это вздор, милостисдарь!), а метафизический? Он знал это совсем неплохо, т. к. о многом успел поговорить с Изидором, пока ПЗП не высосал из них лучших соков, тех, что «серые», из мозговой коры (о тех временах нельзя было ни думать, ни говорить).
— Мозговье ты мое, мозговье, что ж с тобою я сделал, во имя чего? — вдруг воскликнул он.
Русталка рассмеялась серебристым смехом, как «береза (да!), любовница источников пречистых», и половой вал сдавил ее мужа в дикой самцовой муке — самец хорош только тогда, когда он зол, раздражен до потери чувства, и взрывается от невозможности сдержать напор неудовлетворенной похоти. Вот этот самый взрыв и есть высшее, истинное садистическое наслаждение женщины, которая только тогда насыщается позитивно, по самое горло. А с самца лишь сходит раздражение, и тогда он может приступить к чему-нибудь другому. Подсознательная, умело регулируемая ревность (каждой женщине известно все, и это в ней ужасает и вместе с тем возбуждает) — это как вечный двигатель чувств. Русталка понимала, что «в нем (Изидоре) ее предел».
Марцелия все больше и больше удивляло бытие. «Au commencement Bythos etait»