сам, Кизер, такой, понимаешь, Марцелий, а не какой-нибудь другой, да к тому же такой чертовски безгранично кизероватый. Но это ощущение необычности своей индивидуальности, неповторимой, единственной во всем мире, в бесконечном Времени и Пространстве, причем именно такой индивидуальности — во всей сложности ее компонентов, как и в том единстве, которое о себе само может сказать «я» и должно нутром ощущать себя в качестве ничем не выразимого единства, было уже явлением вторичным. Уже начиналось разложение э т о г о момента на его производные, что должно было завершиться, как всегда, постепенным его поглощением нарастающей обыденностью бытия, полным его исчезновением. Увы, то были всего лишь производные! Но чем же был тот изначальный момент, тот центр, от которого пошли волны, будто на зеркально гладкие воды обыденности бросили п р е д м е т и з д р у г о г о и з м е р е н и я д у х а? Однако если речь идет о понятийно-вторичном подходе, то суть его заключена в содержании следующего предложения: «Ведь могло бы ничего и не быть», а далее за ним — бесконечно быстро сказанное предложение secundo (но никак не второе, Боже упаси — fi donc! — что за пошлость). «Есть что-то» и «Есмь я», и далее невозможность, «отдумать назад» (wegdenken) пространство — время может мысленно остановиться, поглощенное пространством, — эту бестию никакими силами не устранить — и это страшно — и это предполагает обязательность существования, а логически ничто не мешает предположить, что его нет.
Но разве устранение пространства не уводит в область логической ошибки? Мы можем последовательно уничтожать существование, да и сами мы разве не исчезаем от самих себя каждый день во сне? Но вот что касается пространства, то его таким способом не устранишь; предположение о его небытии — чисто вербально: проще уничтожить бытие в мысли, чем само пространство, а с момента, когда оно возникает, оно — отнюдь не форма Небытия (Ничего), а как раз форма бытия, и не есть само Небытие, но лишь то, посредством чего бытие существует во времени, оно длится, сто тысяч громов и молний, хоть ничего и не происходит, ибо бытие непременно подразумевает также и время — неужели то красное, которое я вижу неизменно (абстрагируясь, например, от биения моего сердца или дыхания, которые я могу и не осознавать), не длится? То-то и оно, что длится, а стало быть, и само пространство, пусть даже пустое, без единого электрона, должно существовать, длиться целую вечность, разве что скорость протекания времени в нем неопределенная. Да, именно так, так! (Это было настоящее чудо, ибо Изидор думал то же самое — это было развитие того же самого бреда, который возник на основе их знаменитого разговора по пьянке, когда пикникастый Марцелек так «ошизел» — от слова «шизоид», — что внезапно понял всю Изидорову метафизику.) Следует отметить, что оба они ежедневно мылись мылом и терлись щетками братьев Зеннебальдт (Бяла «bei»[165] Бельско), и Русталка тоже. В те времена таких людей становилось все больше и больше. Причиной такого положения дел стала книга С. И. Виткевича о наркотиках, единственное произведение данного автора, которое он был склонен сам рекламировать, программно, на благо общества.
Рабочим было хорошо — они ничего больше не желали — у каждого был домик и садик, культура уже слегка отступила — мелкокрестьянское производство было прекрасным противовесом индустриализации. Жизнь на самом деле, несмотря на некоторую техническую примитивность, была хороша, а почему? Потому что капитал как таковой, частный, крепко взяли за морду. Всем заправлял ПЗП — вот в чем главный секрет. А если кто не признавал ПЗП — того «к стенке» — и порядок. Вот оно как!
— Пойдем прогуляемся немного, все так чудно, — сказал Кизер, чуть ли не влюбленным взглядом смотревший на нежную и необычайно чистую ушную раковину Изидора, — Русталия не обидится, свобода — основа устойчивости брака. Этого не понимают эти выродки долга! — он засмеялся, дико скрежеща зубами, и всем вдруг показалось, что смеется смертельно раненный дикий зверь. Вот такая была в нем первобытная красота метафизических переживаний, воплощенная в его зверином смехе. В каком-то смутном воспоминании у Русталки содрогнулась матка, но тут же успокоилась, свернувшись клубочком, как котенок у печки, и сразу заснула в просветленной супружеской обыденности.
Кизер выжрал новую дозу «Белой Колдуньи» (примерно в четыре дециграмма) и, подталкивая перед собой слегка упиравшегося Изидора, вышел на крыльцо.
Но ведь его система не должна была выяснять общий смысл мира — Изя считал это невозможным, потому что ограниченная Единичная Сущность (ЕС) никогда не была способна понять бесконечный мудр Существования в целом, даже если бы в нем и был смысл как таковой. Но какой смысл, какой мудр? Только что-то вроде порядочков в полицейском государстве, или вроде идеальной механической организации вырастающего на их глазах нового общества, или — что хуже всего — физический порядок физикального подхода, такой порядок, который «не обязан» непременно быть содержанием сознания, механический, подозрительный статистический порядочек, статистически опирающийся как раз на какой-нибудь «низшего» пошиба полухаос, н е о б я з а т е л ь н о предполагающий наличие
— Дай-ка этой гадости, — твердо, без тени слабости сказал он Марцелию.
Марцелий с услужливостью вышколенного дворецкого подал ему резную шкатулочку красного дерева фернамбук. Он любил угощать не из-за какой-то своей аморальности (втягивая кого-нибудь в трясину, в которой сам тонул), а лишь по доброте сердечной: ему хотелось, чтобы тот, кого он любит, смог побывать в его «искусственном раю». Вот и сейчас ему хотелось быть поближе к Изидору, как можно ближе. Он питал такие дружеские чувства, которые иногда могли переходить в ненависть. Изидор вдохнул белый порошок и секунду спустя уже был «там». Исчезли последние следы вчерашнего «похмелья» («Katzenjammer»’а), и крошка коко чудесным образом соединилась с капелькой «водяры», которую за обедом он выпил после долгого «НП». Завтра станет немножко досадно, но чего не сделаешь ради дружбы и такой минуты. Ибо что, кроме любви, может соединить людей сильнее, чем совместное посещение запретных миров наркотической фатаморганы? Они вместе смотрели на реку, просвечивающую сквозь подвижные заросли тронутых осенью кустов, в отсвете рыжего полумесяца, вылезавшего из-под молочных хвостов туч. В общем-то было хорошо. Вот только завершить «труд», сесть с ним в кресло, а потом — предаться критической работе и постепенно уничтожить ненавистные системы таких софистов, как Рассел, Бергсон и Хвистек, такой честной бестолочи, как Джеймс, и таких великих мудрецов с «того», с того, противоположного берега, как Мах, Гуссерль, Корнелиус и Карнап. Все они так разнородны и так ему враждебны — каждый по-своему. Срезать их всех и доказать, что их взгляды так или иначе в конечном счете имплицированы существованием, т. е., будучи чистыми в отношении качества, они все же ошибочны из-за чрезмерной акцентировки одного из членов