п е р е н о с н о м  с м ы с л е, без каких бы то ни было мерзких, гадких литераторских выдумок и шуточек, рассчитанных на читателя, к тому же — средней руки[184]; он был один в  д у ш н о й  л е т н е й  н о ч и  и шел из-за города к центру, и постепенное продвижение в освещенные, но вымершие в этих районах об эту пору улицы ничуть не уменьшало чувства абсолютного одиночества. А вдобавок — полное сознание непричастности ни к одному из множеств, ни к одному из видов подобных существ. Это было страшно.

Но что было еще страшнее, так это то, что появление на улице припозднившегося (само собой в такое время) прохожего ни на волос не изменило бы невыносимого ощущения одиночества и непричастности к человеческому роду вообще. Это было не то положение, которое можно охватить суждением «Я не человек»; проблема как таковая не стояла в принципе; Марцелий упал неизвестно откуда (и вообще было неизвестно, откуда он взялся в Межзвездном Пространстве) на какой-то неизвестный шар. Все было одинаково непонятным, но то была непонятность более высокого свойства: как будто взрослый человек вдруг опять родился или очутился (вообще впервые начав существовать) в каком-то месте — все равно в каком — в любом случае в  н е и з в е с т н о м. То были ощущения, которых без наркотиков не изведать. И тогда к обычной порции коко, которая в ночное время достигала иногда 12’0, он добавил (когда был у своего друга-хроника, постоянно работающего под эвкодалом) еще 0’08 того же препарата per injectionem cutanea[185], что вызвало характерное смещение кокаинового возбуждения к глуповато-восторженно-благостному и спокойному созерцанию — непременной участи тех, кто потребляет данное зелье. Был он, Кизер, и его трость (малакка, кажется даже, что ненастоящая, но от того не менее любимая). Земной шар уменьшился до размеров какого-то дурацкого астероидыша, который можно было бы облететь за четверть часа, а город казался предметом «из другого измерения» духа, загадочным слепком форм, лишенным даже намека на идею (какой бы то ни было) полезности — конкретной, но не получившей дефиниции «чистой формой абсурда предметности».

«Я и моя трость», — говорил себе Марцелий с холодной веселостью и аксиоматической внутренней устремленностью. Встреченный человечек не принадлежал к этому миру и силой одного только суждения- осуждения (в значении логики, а не судопроизводства) был из него исключен. И это было настоящее чудо. К сожалению, в самый момент действия наркотика нельзя вполне оценить сказочность состояния, ибо оно — за той перегородкой, скрываясь за которой только и достигаешь этого невероятного и в нормальном состоянии невыразимого взгляда на вещи.

Ах да, сегодня Надразил Живелович должен был привести женатого на польке и немного ополяченного молодого английского покровителя искусств — Альфреда, маркиза оф Маске-Тауэр, с которым он жил в гомосексуальной связи уже, кажется, месяца два.

Ах да, ведь любовницей этого мерзкого Надразила была когда-то, лет пять тому назад, в бытность свою 13-летней девчушкой, его, Марцелия, теперешняя любовница — Суффретка Нунберг. Ей он ничего не скажет — посмотрим, что будет.

События, события — все мечтали о событиях, пусть даже таких, какие можно найти в романах Марчинского или Уоллеса, но ничего, собственно говоря, не происходило в это, для многих проклятое сатаной Скуки время ПЗПэпа, несмотря на весь ужас этого прекраснейшего из всех институтов мира — но о том потом.

Что ж, будут события. Вы их хотели? Они у вас будут. «Koly kazesz «pasternak», tak poprobuj, kakoj smak». Вот так! Что бы такое сделать? Оставить, что ль, Суффретку один на один с этими громилами, а потом выскользнуть и подслушивать из-за портьеры, как Полоний (а то как же — небось в истории и литературе никто больше не подслушивал, кроме этого старого маразматика?). Вернемся, однако, к текущему моменту: «трость и я» (отныне ей предстояло стать лейтмотивом всего будущего) — это было так. Земля — очень тяжелый шарик из свинца — тут заключалась вся его солидность. Он чувствовал себя почти как спутник Сириуса, как дрессированная обезьяна, едущая на шаре, размером поменьше, чем она сама. (События, события, когда же вы произойдете? Когдааа?) Просто помахивая любимой малаккой (псевдо), он высовывался в пространство, усеянное  м и р и а д а м и  солнц, пылающих астрономическим светом, и до предела разреженных туманностей, «как из ведра» льющих свои всепроникающие лучи.

Горизонт втянулся вовнутрь — все провалилось в бесконечную бездну четырехмерного пространства: он непосредственно прочувствовал концепцию Минковского a la Уайтхед, съезжая ventre a terre[186] на точко-минуте, в которой сходились координаты четырехмерного континуума с гетерогенными, несмотря ни на что, элементами. Это мгновение не могло длиться долго — оно лопнуло как раз в форме «данной» композиции. Когда он увидал ее в туманных очертаниях на фоне тьмы (теперь уже реальной, как земное небо), усыпанной звездами над домиками предместья Дайвор, земля снова стала землей, обыкновенной, обыденной, омерзительной дырой, а идущее создание — человеком, отвратительной уродиной-«собратом», символом ограниченности и слабости. Но не интеллектуальной слабости — в нее они вместе с Изидором не верили, несмотря на исповедуемый обоими номинализм, чувствуя жуткую мощь понятий (как значков со значениями), соединенных в суждения — эти «чтости», в которых бедная (ЕС) вопреки всему преодолевает, пусть хоть на маленьком отрезочке, проклятый закон контингентности (Лейбниц), Фактического Конкретного Тождества (автор).

На сегодня достаточно.

И мир раскололся от края до края, как бы поперек, и замер. Безумной важности минута со всеми ее последствиями. Воистину за такое можно платить миллионы, а если к тому же есть слава и «forsa» (эта пакостная, варшавская), ну так это, того, если у тебя чистенькая артистическая совестушка (с чем чуток трудновато у переинтеллектуализированных симулянтов прежнего величия в искусстве), тогда, того, это просто счастье. Важность, важность — точно как на том шарике-набалдашнике с трости, только вместо дешевой малакки он держал тогда в своих лапах, причем как будто в лапах не от мира сего, принадлежащих какой-то метафизической бестии, свое собственное произведение, единственное, совершенное даже в своей недоделанности, великое! (Может быть, величие — специфический, несводимый к другим элемент? И не зависит ни от толпы, ни от того, что пишут кретины — нет — нет — нет — это иллюзия тех, что вкусили успеха[187].)

Несчастная живопись, она обесчещена (впрочем, она кончилась на сюрреалистах, на Утрилло, а у нас на жалких капистах и великолепной школе Прушковского) на все (всегда одни и те же — вшивые) времена, и ничто не в силах вернуть ей чистоту. Практически живописец в представлении всех (даже Жеромского) — это какой-то расхристанный мерзавец, критика в живописи — это фактически величайший кретинизм, а теория, кроме официальной чепухи и невнятной тарабарщины самих живописцев (y compris даже самого Хвистека), практически не существует[188]. Реабилитировать живопись как нечто действительно великое в чисто художественном измерении ввиду ее кончины и ужасной глупости и необразованности нашей публики — задача в общем-то бессмысленная[189]. Но за нее стоит взяться хотя бы ради того, чтобы в истории литературы остался хоть один документ, свидетельствующий об истинном живописном творчестве. Эта задача непроста — может, что-нибудь получится или вовсе ничего не получится. А что делать — надо пробовать.

Итак, в момент возникновения этой композиции весь мир — и внутренний и внешний — засиял как картинка (ужасное слово «пейзаж» следует стереть из нашего языка) темной ночи, рассвеченная всполохом ближней молнии — засиял и погас.

Но после него осталась чудеснейшая вещь — живописное (тоже слово ужасное) видение (взъявь) [портрет = мордовид; пейзаж — протяж или растяж (от слова «протяженность»); натура = вхлонь, взродь; конструкция = слад; художник-натуралист = вхлонетворец; художник-формалист = сладотворец или видотворец; вхлонетворецкая или взродетворецкая взъявь; мастер = умейник; портретист = лицеписец или мордомазец][190], о великолепии которого сегодня никто не знает, несмотря на то что когда-то был, например, Лукас Кранах, а сегодня есть его дегенерированный потомок Пабло Пикассо, из-за своих, впрочем, несущественных штучек почитаемый необразованным плебсом за паяца. Но ничего: даже если бы он был шутом для себя, он был бы достаточно великим, чтобы собственное шутовство абсорбировать (впитать).

Марцелий целиком перенесся в иной мир, а та повседневная жизнь (вместе с Белой Колдуньей и Суффреткой) стала для него чистой случайностью. С артистической точки зрения, нет ничего более вожделенного, чем это специфическое (особенническое) пренебрежение жизнью. Существование наяву

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату