сделать это, несмотря на имеющийся опыт, не удается) определить ценность произведения, а то ведь может настать такое время, что даже эти жалкие критерии выскользнут из наших рук, но может быть, тогда и впрямь искусства больше не будет, ибо сегодня оно подыхает по разным вонючим дырам, в которых сумели укрыться замирающие остатки прежней жизни. Если при таких условиях что-то теоретически возможно, это еще не значит, что оно при данных условиях обязано быть; да и действительность, похоже, опровергает это на каждом шагу: ведь что мы видим? вырожденцев или так называемый артистический демонизм, остальное — посредственность, о которой через десять лет никто и не вспомнит. А кто этого не понимает, тот никогда художником не был и не будет: искусство, что бы там ему ни пеняли, а в особенности сейчас, это такая метафизическая скотинка, которая не выносит компромиссов — и это следует за ним признать. Оно, конечно, существует тип и других (каких уж больше нет — все повымирали) художников, но все сегодняшние полуартистики, недурственно живущие, — самая лживая из банд, которым когда-либо случалось обгаживать эту теоретически прекрасную сферу. Какой же удивительной могла быть жизнь сама по себе, без этого паршивого демона, велящего замалевывать квадратные, круглые и эллиптические (но не ромбовидные — а почему?) плоскости красочными конструкциями, чтобы увидеть себя перед собой же в символическом образе, в абсолютно бесцельном, кстати говоря, представлении «единства во множестве» (а потом это единство кому-нибудь представить). Незначительная вроде бы цель, а скольких жертв уже стоила.

Суффретка, просто с дьявольской интуицией ощущавшая состояние души Марцелия, глядела на него с выражением какого-то почти газельего сочувствия. Глубоко обеспокоенным взглядом ей вторил Изя, в бесплодной озабоченности теребивший свой черный чубчик. Они пока не знали, что произойдет через минуту. Ну а если б знали, что бы тогда они сделали? Вот в чем вопрос, чрезвычайно интересный. Изя тогда живо помчался бы домой, а она под предлогом хозяйственной необходимости заперлась бы в кухне, что рядом с мастерской, и оттуда наблюдала бы через замочную скважину, что будет дальше.

Марцелий начал думать в ускоренном темпе (tempo di pempo) — картины рвались, как облака на горной гряде под шквальным ветром. Он уже видел, куда направляется эта кавалькада призраков никогда не бывшего существования: во что превратилась бы его жизнь с Русталкой, если бы не адский эксперимент расставания на полгода, результат ее желания улучшить его жизнь. И безнадежный психический конфликт между этим улучшением и непременным для работы художника жизненным упадком. Все это чепуха, «mielko-буржуазные» внедрения в духовные тайники при абсолютной классовой несознательности, то есть непонимании того, кем он в действительности является в данной системе общественных сил и кого (в смысле — какой слой) он, в сущности, представляет. Сколько же развелось мирных буйволов повседневности, считающих себя революционерами, и сколько ужасных свиней ходят, закрывшись (даже от самих себя) масками приличненьких людишек: «классово непросвещенная свинья» — сегодня наиболее часто встречающийся тип бесчешуйчатого двурукого. Не были ли «наши герои» представителями как раз такого типа? Кого же в таком случае отнести к категории приличных? Лучше об этом не думать: существование уже само по себе — мерзкое свинство. А впрочем, все это вздор — вернемся лучше к реальности в ее житейском измерении.

Изидор вперил безумный взгляд в друга, а в его голове мчался мутный поток так называемых «странных мыслей». Понесся как бешеный. Этим он вроде бы был доволен, однако с самого утра чувствовал себя немножко как пес на поводке: мог бы, казалось, пойти и понюхать близторчащие кустики — силы тянуть «хозяина» за поводок хватало, мог заставить его ждать и сделать пипи везде, где захочется, мог даже пообнюхиваться с заинтересовавшей его незнакомой собачкой, но везде он ощущал ограничение уже не метафизическое (во времени и пространстве) и не планетарное (ограничение поверхностью земного шара), а то пошлое, ординарное, от которого несет самой настоящей тюрьмой. И это несмотря на всю сознательную удовлетворенность от одного лишь факта стабилизации жизни на чуть более высоком, чем до сих пор, уровне. Тьфу — к черту! Чары какие или что? Еще вчера этого не было, а сегодня уж и шея начинала побаливать от все сильнее натягивающегося «астрального» (т. к. невидимого), а точнее говоря, астрально-матримониального поводка. Вот ведь как все просто! — но не слишком ли просто для надвигающихся времен? Нехорошо, ой как нехорошо, а по еще более глубокой сути дела это и было счастьем с акцентировкой чувства собственности на женщину, пусть даже и по-настоящему любимую. Собственность — страшное слово в отношениях между полами, страшное и все же наилучшее — в нем есть росток возрождения и жестокого умирания чувств в безнадежном трении друг о друга «неравных фаз».

«Теория неравных фаз» (ну да — негодяй Надразил Живелович сформулировал мысль в таком виде) стара как мир — еще Бой писал в «Словечках»: «Штука в том, чтоб сразу двум захотеть взбрело на ум», — что имеет отношение не только к чисто сексуальной сфере, но и ко всему сущему на огромных временных пространствах. Понятие «неравномерности фаз» бегущих параллельно друг другу волн, их усиление и интерферентное гашение не было чем-то новым в сфере высшей эротологии. Существуют три возможности: а) либо равные волны бегут совершенно равномерно, и тогда — постоянно усиливаются, а в случае опоздания одной — постоянно соперничают друг с другом, причем с разной силой, вплоть до полного интерферентного гашения; б) либо неравные волны бегут так, как в обоих случаях пункта (а) — а, к черту! — тут у Изидора что-то путалось (они все стояли друг против друга, как два петуха, а для Суффретки это длилось целую вечность). В общем — или абсолютное равенство фаз и скука, или возможны случаи минутных затмений и ярких просветлений, что усиливает богатство переживаний — так в упрощенном виде выглядела теория Надразила. Больше об этом ему не хотелось думать. Наконец он занялся другом, причем так некстати, насколько только это было возможно. Подступал припадок. И здесь нужны были не слова, а бромурал. У Изидора же были только слова. Плохо.

— Как дела? — спросил он, глядя в безумные глаза друга, черные от расширенных зрачков, вылезшие в бесконечность, подобно каким-то призрачным тараканам.

— Как видишь, — беззвучно, деревянным, пустым, как тыква, не своим голосом отвечал Марцелий, дрожа всем телом.

Приближалась ужасная минута смены всех ценностей. Клен за окном ощетинился, как дикий зверь, и ринулся всей своей желтизной и многопалостью на несчастного. (Приступы слабой интенсивности случались примерно раз в неделю — сегодняшний приступ был исключительно сильным.) От мазни веяло холодным метафизическим смрадом трупной потусторонности — как предмет в мастерской, а не как картина, она была нереальной.

— Видишь теперь, ради чего я умираю, — медленно процедил Марцелий, с трудом отрывая одну от другой челюсти, ставшие огромными, слипающиеся друг с другом, сжимающиеся с неимоверным усилием, — эта стерва кончается во мне, а я — в ней.

— Ты перебрал дозу. Мадмуазель Суффретка, холодный компресс на сердце.

Она помчалась, быстрая, «как лань, проворна и легка».

— Ничего с тобой не случится, ты еще много выдержишь, — добавил Изидор, заметив внезапный проблеск смертельного страха в отсутствующих глазах Марцелия. Он хотел удержать его над самым краем пропасти безумия и смерти. Банально — что ж с того? — совсем прикажете не писать?

«Как же этот Уайтхед, должно быть, радовался (как ребенок), создавая свои конструкции, — что ж, если это на самом деле игра в кубики — то для действительности это ничего», — пронеслось у него в голове через последний завал приготовленных для «Гауптверка» мыслей — речь шла о том, почему в бытии должно существовать множество, почему оно не может быть абсолютным единством, в самом себе пребывающим — без какого бы то ни было отдельного содержания или отдельных объектов, не разбитое на пространственные куски, ни на индивидов во времени.

Как раз в выходные с утра он обратился к этому вопросу, когда телефонный звонок Суффретки вывел его из равновесия. Краем глаза он зыркнул на страшную картину, испытав неожиданное душевное потрясение и почувствовав своего рода кружение духовной башки. То, что он пытался оплести липкой паутиной понятий нечто аналогичное эфиру физиков прошлых лет, нечто бесконечно твердое и упругое, и одновременно нежное, как пушок, как облачко, — это нечто там содержалось без «либости», как это бывает в понятиях (либо твердое либо нежное), но объединяя эти два противоположных, непримиримых свойства одновременно в одной и той же точке пространства, как бы изъятой из него из-за своей недосягаемости и изолированной в другой, также бесконечной, неизвестной среде X.

И все же эта точка имела пространственные характеристики — пространство во все горло кричало в ней своей бесконечностью, горло, которого не было, которое было математической точкой, разодранной в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату