Он молча присел на корточки у жарко топившейся печки, протягивая к огню руки. Ли Чан-чу спросили, где он был. Ли Чан-чу, не отрывая взгляда от огня, сказал:
— Коммуниза собрание.
К нему подошли босоногие старатели-китайцы и так же, на корточки, присели около него, раскуривая трубки. Все они молчали, и по обыкновению никто ни на кого не смотрел. Они только что решили подняться на днях и уйти из Мунги на Зею, где, по слухам, открыли новые богатые золотоносные залежи. Ли Чан-чу, двигая большим кадыком и не отрывая взгляда от огня, сказал:
— Та сторона, другой место, ходи не надо...
Китайцы быстро взглянули на его ссутулившуюся спину и снова еще сильнее задымили трубками.
— Здеся надо работать... Везде одна советская власть... Наша, — продолжал Ли Чан-чу, ткнув чубуком трубки себя в грудь.
Старатели молча, настороженно и недоверчиво прищурились на огонь.
— Здесь плохо дело... Не надо бросать товарища, когда ему плохо, — заговорил опять Ли Чан-чу. — Шибко плохо. Шибко худо бросать товарища...
Он оглянулся на 'своих соотечественников, на корточках сидевших сзади него; они, нахмуренные, неопределенно смотрели на дымочки трубок и думали: «Тяжело здесь. У них болят желудки от черного яричного[4] хлеба, а в Мунге иного нет, нет и мяса. И вот еще этот обвал, похоронивший Чи-Фу, лучшего старателя. Еще недавно кореец Бен говорил, что дела у прииска беспросветные, что девка-директор ведет старателей к гибели и надо скопить золотишко и укочевывать отсюда. Бен обещал скорый приход китайских друзей — японцев. Японцы привезут рис, мясо, хороший чай, морскую капусту и нежных трепангов. Для холостяков-китайцев будут открыты веселые «бабьи фанзы», граница отодвинется на ту сторону Байкала, а то и на Урал, и старатели-китайцы могут стать золотопромышленниками, купцами или уйти в Китай, арендовать землю и стать добрыми джентри; ничего удивительного: за золото в Японской империи всё можно...»
— Коммуниза комитета сказала, — говорил Ли Чан-чу, словно отвечая на мысли товарищей, — она сказала: хлеба буди, мяса буди, всё буди...
Ли Чан-чу помолчал, прислушиваясь к старателям, потом твердо сказал:
— Золото надо кассу носи, все надо сдавать, Совесыка власи надо много золота... Бен, кореец, неправду говорил, — уже заметно волнуясь, сказал Ли Чан-чу. — Шибко худой — Бен... Врет Бен! — вдруг громко крикнул он.
Старатели пристально и удивленно смотрели на него. Ли Чан-чу вдруг, вскочил и, взмахнув рукою, закричал:
— Совесыка власи — наша!.. Не надо уходи! Наша люди — чесна человека рабочи класс!
Он загоревшимся взглядом окинул старателей и быстро снова присел на корточки.
— Завтра день — солнца еще нету — я иду на работу, — тихо сказал Ли Чан-чу и, помолчав, поднялся, прошел к нарам и лег.
— Надо скорее спать...
Старатели посидели, выбили трубки и тоже разошлись по нарам и топчанам.
Стало тихо. В печке по-змеиному шипела последняя головешка.
8
В ту же ночь на участок старика десятника Черных, в соседней пади Багульне, приехал Усольцев. Он поспел туда верхом после партсобрания.
Было уже за полночь. Посреди кучи старательских балаганов и земляных хибарок, притулившихся на небольшой террасе косогора, горел огромный костер, высоко выбрасывая тучи золотых искр. К костру собралось все население прииска. И дети вертелись здесь, восторженно радуясь небывалому скопищу народа и чудесному костру. Около ребят сидели женщины, за ними полулежали старики, и дальше, где-то под самой черной стеной таежной ночи, стояли старатели.
Было уже все переговорено, даже вспомнили гражданскую войну и партизанщину, японскую интервенцию и Мациевскую с ее белогвардейскими застенками, и уж, конечно, прежде всего сказали о нестерпимо плохом снабжении. Но о золоте, что так мало давал участок, о прогулах, о прохладце, с которою работали, старатели упорно молчали. И только старшинка разреза, помявшись и поохав, сказал:
— Э, столько не намыть. Чо зря говорить...
Это и взорвало Усольцева, сидевшего на перевернутой вверх дном шурфовой бадье.
— Не намыть? Тяжело? — прищуриваясь от яркого огня, сказал он в темноту, из-за света костра не видя старателей. — Что же делать? Бросить всё на произвол судьбы? На радость врагам советской власти? Завтра с утра ни один человек из вас не останется дома. И никто из вас не кончит работать, пока весь участок не выполнит всего дневного задания.
Усольцев ладонью обтер разгоревшееся от костра и взмокшее лицо, пощупал горячие сапоги и отступил от огня.
— Правильно, — глухо сказал кто-то из темноты.
Это, как сигнал, подняло старателей. Они заговорили все враз.
— Все робили, — сказала женщина, оттаскивая от огня за рубашку двухлетнего бесштанного мальчугана. — Это вот ягоды сбили нас с панталыку-то.
Женщины сдержанно засмеялись.
— Выйдем завтра, чо там! — сердито сказала самая заядлая ягодница — Анисья Труфанова.
— Завтра, не завтра, — запахивая полушубок, сказал муж ее Семен Труфанов, — а послезавтра план можно дать вполне. На худой конец убавить пока лошадей с шурфов или на энти верхние борта навалиться... Да можно, что там зря говорить.
— Ты на той-то неделе что говорил про энти борта-то? — обиженно крикнул старшинка. — Кто кричал, чтобы до слякоти оставить их? Не ты ли первый?
— Мало ли что я на той неделе кричал...
— Ну, всё, что ли? — спросила Анисья, обращаясь к десятнику Черных; она, не дожидаясь ответа, поднялась и, перешагнув через старика, пошла к ребятам.
Женщины тоже поднялись, заплакали разбуженные малыши. Десятник Черных, заглядывая зачем-то в свою записную книжку, крикнул:
— Ну, расходись, народ! Утре, в пять часов, на раскомандировку! Не тянуться чтобы!.. — Усольцев сливал из старательского чайника налетевшую в рожок пыль. Черных спросил:
— А может, ночуешь?
— Нет, — пристально глядя на разваливающийся под струйкой сливаемой воды комок земли, сказал Усольцев. — Нет, надо ехать, — спохватился он и торопливо напился.
— Бодовсков! — крикнул Черных. — Давай сюда Чалку!
Усольцев поднялся в седло; оглядываясь на толпившихся провожавших его старателей, снял кепку.
— Ну, счастливо оставаться, товарищи!
— Счастливо доехать! — заговорили старатели. — Через речку поедешь, держи правее, а то там топь!
Старатели постояли еще, прислушиваясь к затихающему цоканью спотыкавшейся о камни усольцевской лошади, и, зевая, начали расходиться по домам. Кто-то мимоходом пинком ударил запепелившийся костер. Рассерженно затрещали головешки, и от них золотым роем полетели в темноту искры.
За речкой старательская таратаечная дорога свернула вправо, к нижнему разрезу. Сейчас же от этого поворота начиналась тропинка, ведущая на хребет, но этой тропинки не было видно. Она проваливалась куда-то в черную тьму. Усольцев спустил поводья, надеясь на чутье лошади, и не ошибся: Чалка, осторожно ступая, уверенно свернул с дороги в тайгу. Почти сразу смолкли далекие голоса в поселке и оборвалось журчание речки. Глухая и темная тишина обступила Усольцева, как в далеком забое безлюдной шахты.
Усольцев, широко раскрывая глаза, всматривался, вслушивался, но ничего не видел и, кроме мягких, осторожных шагов лошади, ничего не слышал. И вдруг ему нестерпимо захотелось спать: свалиться прямо с