свистнуло в воздухе, и мои руки повисли, освобожденные. Я хотел растереть запястья, но сдержался.
— Боль — это нечто удивительное, — продолжал Сабатини. — На одних она действует как раздражитель, заставляя их язык говорить, неважно, правду или ложь, лишь бы это удовлетворило задающего вопросы. При этом трудно отделить нужные сведения. Для других она является клином, разрывающим душу, чтобы освободить место для других чувств. Для третьих это кляп, они крепко сжимают его зубами, и даже смерть не может их разжать. Интересно, ты из каких?
Мне тоже было интересно, но я не подал виду, продолжая смотреть на него равнодушным взглядом. Лицо его улыбалось, но глаза оставались холодными, жестокими и пронзительными. Они смотрели на меня и видели слишком много. Однако я не отвел взгляда.
— Давай посмотрим, — сказал он. — Думаю, тебя это заинтересует, ты ведь любопытен.
Он повел меня по комнате, показывая различные устройства, стоявшие на полу и висевшие на стенах, рассказывая при этом, как они действуют и что делают с человеком. В его голосе звучала нежность, он очень точно подбирал слова. Бесчисленные пытки представали предо мной, и не один раз меня продрало морозом по коже.
У некоторых инструментов были шипы, у других — ножи, у третьих — веревки и колеса. Там были маленькие клетки, в которых человек не мог ни сидеть, ни стоять, были сапоги и перчатки со стягивающими винтами.
— Они всем впору, — сказал Сабатини, — и в этом заключается их прелесть.
Он показывал мне старые темные пятна и рассказывал о них, сверкая глазами. Однако инструментов было слишком много, впрочем, пятен тоже. В конце концов его мягкий, мурлыкающий голос перестал до меня доходить — я смотрел, но не видел.
— Все здесь гениально, — сказал он под конец, — и мы восхищаемся мастерством исполнения. Мы смазываем колеса и винты, точим ножи и шипы, меняем веревки. Однако в конечном счете эти устройства не достигают цели. Они слишком величественны, слишком сложны, в них слишком много частей. Им недостает одного: драматического аспекта, который притягивал бы разум как символ, не позволяя забывать о себе. Именно на этом основано извлечение истины. Мы теперь не пытаем, не мучаем тело. Мы используем лишь слабый болевой раздражитель и пытаем разум.
Я мог бы броситься на него, мог ударить его и бежать к двери. Но я знал, что у меня нет шансов, а такая попытка была бы признанием слабости. Нет, лучше было просто молчать. Я и так был слишком слаб.
Он повел меня обратно к арочному проходу, через который мы сюда попали. На столе лежала коллекция игл, ножей и клещей. Сабатини внимательно оглядел их, посматривая то на меня, то на стол. Вытянул руку, взял щипцы и принялся поигрывать ими.
— Садись, Уильям, — вежливо предложил он, указывая на тяжелое кресло возле стола. Я сел и положил руки на подлокотники. Низенький Агент тут же закрепил их зажимами, два других зажима сомкнулись на моих ногах. Я сидел спокойно — я не мог пошевельнуться, даже если бы захотел.
— Тебе наверняка интересно, — говорил Сабатини, — какое право я имею на камень. Я скажу тебе. Самое большое право. Я хочу его иметь больше, чем кто-либо другой, и готов сделать все, чтобы получить его. Абсолютно все.
— Почему? — спросил я и тут же пожалел о том, что нарушил данное себе обещание.
У Сабатини заблестели глаза.
— Не знаю, — задумчиво сказал он. — Я буду честен, Уильям, и надеюсь, что ты ответишь мне тем же. Я тебя люблю, и ты полюбишь меня. Вероятно, это произойдет не сразу, но ведь мы терпеливы, правда, Уильям? Я буду рядом с тобой, ближе, чем кто-либо в прошлом и будущем. Повторю еще раз: не знаю. Но мне известно, что он имеет большую ценность, а значит, должен быть моим. По Галактике разошелся слух, что он здесь, и я сразу понял — это то, что я ищу. Я многим пожертвовал, чтобы приехать сюда и найти его, очень многим. Но когда я его заполучу, Галактика будет моей.
Откинув голову назад, я рассмеялся. Эхо отразилось от стен и обрушилось на нас. Он покраснел, глаза его потемнели, и я понял, что смех был правильной реакцией. Но вскоре лицо его обрело обычный цвет, и он вновь улыбнулся.
— Отлично, Уильям, — сказал он, — я люблю тебя все сильнее. Тяжело будет мне сделать то, что я должен. Избавь меня от этого, Уильям, и скажи, где камень.
Я спокойно смотрел на него и молчал.
Вздохнув, Сабатини махнул щипцами.
— Снимите с него ботинки, — печально произнес он.
Маленький Агент снял с меня ботинки; пол под босыми ногами был холоден как лед. Сабатини опустился передо мной на колени, как язычник перед божеством в своем капище, и тронул пальцем мою левую ступню. Я с трудом подавил дрожь.
— Такая красивая белая ступня, — сказал он, — как жаль, что придется ее изуродовать. — Он опустил щипцы, я не мог их видеть, но зато чувствовал их холод на своих пальцах. — Эх, Уильям, — вздохнул он. — Добрый Уильям, бедный Уильям.
Он дернул рукой и поднял ее. Огонь охватил мою ступню, метнулся вдоль ноги, через спинной мозг в голову и там взорвался. С беззвучным криком я втянул воздух: удержаться от этого было просто невозможно. Волны боли захлестывали мое тело, я стискивал зубы, моргал, потому что слезы заливали глаза, и пытался улыбнуться.
Боль! Представить ее невозможно. Нам кажется, что мы можем вынести все, что такие пытки не смогут вырвать тайну из губ, не желающих отдавать ее. Мы сильны, горды и смелы. Мы клянемся молчать. Но наше тело обращается против нас, ломает нашу волю и выдает нашу слабость. Это свинство — делить человека пополам, чтобы одна часть боролась с другой, чтобы они терзали друг друга. Когда тело слабо, воля не должна быть сильной. Но я не скажу…
Боль отхлынула, сосредоточившись в ноге, в пальце.
— Ну, — сказал Сабатини, — было не так уж и плохо, правда? Не очень-то и больно, да?
Он раскрыл щипцы, и что-то маленькое упало на пол.
Сабатини встал, посмотрел на мои ноги.
— Бедный пальчик, — промолвил он.
Высокий Агент изнемогал от смеха, у него тряслись даже уши. Сабатини заглянул мне в глаза, помахивая щипцами. Я не мог отвести от них взгляда, словно его притягивала какая-то мистическая сила.
— Где камень, Уильям? — с мольбой в голосе спросил Сабатини.
Я молча смотрел на клещи.
— Ладно, — сказал он. — Завтра займемся следующим пальцем. Потом еще одним и так далее, пока все не станут выглядеть одинаково. Потом, если ты не станешь моим другом, примемся за руки, а когда закончим с ними, придумаем что-нибудь еще. У нас много времени, Уильям. Мы еще научимся жить в дружбе… ты и я.
Они освободили мои руки и ноги и поставили меня на пол. Я дрожал всем телом — они содрали с меня одежду. Потом сняли пояс, и я остался перед ними голым. Быстро, чтобы Сабатини не поймал меня на этом, я взглянул на левую ступню. Из мизинца, оттуда, где раньше был ноготь, текла кровь. Такая маленькая штучка, а столько причиняет боли.
Однако нагота была еще хуже боли. Не из-за холода и сырости, просто трудно сохранить силу и гордость без одежды. Сдирая с человека одежду, с него срывают достоинство, а без достоинства он ничто.
— Спокойной ночи, Уильям, — мягко сказал Сабатини. — До завтра.
Он улыбнулся, и меня вывели. Я хромал, когда они вели меня по длинному коридору к маленькой деревянной двери, обитой железом. Открыв ее, меня втолкнули в камеру; я споткнулся и упал на охапку соломы. В ней что-то ползало и шуршало, но я слишком устал, чтобы обращать на это внимание. Сев на солому, я подтянул колени к подбородку и попытался забыть о боли, которую испытывал сейчас, и о той, которая ждет меня завтра, послезавтра и еще потом, пока я не начну говорить. Я пытался забыть о щипцах.
Почему я должен терпеть такие мучения? Жизнь не должна превращаться в агонию, она должна быть