то, чтобы и я был гарантирован от ареста. Фуллон обещал и в то же время признался, что не доверяет мне, и напомнил о доносе вел. кн. Сергея Александровича. «Знаете ли, — сказал Фуллон, — что, если бы Плеве не был убит, вы бы давно были высланы из Петербурга».[110] На это я возразил ему, что я всегда говорил ему правду, тогда как другие обманывали его. «В вашей власти арестовать меня, — сказал я, сознавая, что от этого разговора зависит все будущее рабочего движения, — но предупреждаю вас, что, если в течение двух дней не будут удовлетворены желания путиловских рабочих, забастовка распространится еще на некоторые заводы, и, если и тогда администрация будет продолжать упорствовать, рабочие всего Петербурга присоединятся к забастовке. В рабочем классе масса недовольных. До настоящей минуты все требования только экономические, но если вы не пойдете на уступки, чтобы предупредить взрыв, то дальше будет хуже. Но, по крайней мере, не употребляйте силы, не приводите казаков. Может быть, рабочие захотят подать петицию царю, так не бойтесь: все будет тихо и мирно. Рабочие желают только, чтобы услышали их голос».
В конце разговора Фуллон снова подтвердил свое обещание, что ни я, ни один из делегатов не будет арестован. Рабочие решили не соглашаться на частичные уступки.
4 января правительство сделало новую попытку принудить меня отговорить рабочих от их намерения. Начальник главного тюремного управления Стремоухов,[111] личный друг министра юстиции Муравьева, призвал меня к себе и, в присутствии инспектора тюрем, сказал, что ему поручено уговорить меня убедить рабочих стать на работу; при этом он намекнул мне, что если я этого не сделаю, то лишусь места священника в пересыльной тюрьме.
— Если это угроза, — сказал я, — то я предупреждаю, что буду действовать только согласно моим убеждениям. — Разговор резко оборвался после того, как я сказал, что они могут действовать, как найдут для себя удобным, но что и я оставляю за собой свободу действий.
В тот же самый день вечером я собрал депутацию из ста человек, и мы на заводе ожидали Смирнова. На всем заводе было только двое полицейских. После долгих разговоров на различные темы Смирнов отказал нам во всех наших требованиях.[112] Я предупредил его, что в таком случае вся ответственность падает на него, и мы оставили завод, сопровождаемые полицейскими, и отправились прямо на собрание, где я и доложил о происшедшем. Легко себе представить, с каким негодованием было встречено сообщение. Рабочие решили твердо стоять на своем.
Так окончился второй день забастовки. Фуллон снова говорил со мной, причем сказал, что не может больше ничего сделать. Сознавая, что с своей стороны я сделал все, чтобы сохранить мир, я решил, что другого исхода не было, как всеобщая забастовка, а так как забастовка эта несомненно вызовет закрытие моего союза, то я и поспешил с составлением петиции и последними приготовлениями.
5 января забастовали Франко-русский и Семянниковский заводы.[113] Рабочие разошлись по отделам союза. Исчезло различие между членами союза и посторонними лицами, и, без предварительного соглашения, мы сделались центром и представителями всего движения. Я пригласил вожаков революционной партии[114] присоединиться к нам и поддержать забастовку, сознавая, что в данную минуту всякая помощь, откуда бы она ни шла, была хороша. Когда революционеры пришли на митинг, то рабочие вначале отнеслись к ним недружелюбно, но я постарался сгладить отношения и примирить их.[115]
Как в этот день, так и на следующий я ездил от одного отделения к другому и везде произносил речи. Но так как некоторые помещения не могли вместить всю толпу, то была установлена очередь, и мне приходилось по 4 и даже по 6 раз говорить в одном и том же месте. 6 января мне пришлось говорить от 20 до 30 раз речи, в которых я развивал основные идеи программы, выработанной нами в тайном комитете при основании союза. Всюду толпа давала мне доказательства, что поняла из хода событий, почему экономические требования неразрывно связаны с политическими. Весь день отделы союза изображали из себя ульи, где царило все возраставшее возбуждение.
В ночь на 6 января я ушел из дому из боязни быть арестованным и тем погубить все дело.[116] Хотя Фуллон и дал мне честное слово, что меня не арестуют, но я не хотел подвергаться случайности. Мое последнее посещение своего дома навсегда останется в моей памяти. Некоторые из преданных мне людей пошли вперед посмотреть, нет ли там полиции и не подстерегают ли меня. Но никого не было, и я вошел в дом. Там уже находилось несколько литераторов и один английский корреспондент. Я попросил моих друзей составить проект петиции к царю, в которую вошли бы все пункты нашей программы. Ни один из составленных проектов не удовлетворил меня; но позднее, руководясь этими проектами, я сам составил петицию, которая и была напечатана.[117] Также я решил, что народ должен сам подать эту петицию царю.[118] В последний раз я оглядел свои три комнатки, в которых собиралось так много моих рабочих и их жен, так много бедных и несчастных, комнатки, в которых произносилось столько горячих речей, происходило столько споров. Я посмотрел на висевшее над моей кроватью деревянное распятие, которое очень любил, потому что оно напоминало мне о жертве, которую Христос принес для спасения людей. В последний раз посмотрел я на картину «Христос в пустыне», висевшую на стене, на мебель, сделанную для меня воспитанниками приюта, где я был законоучителем. Подавленный горем, но исполненный твердости и решимости, я оставил свой дом, чтобы никогда больше его не увидеть.
Глава тринадцатая
В министерстве юстиции
Я провел остаток ночи в доме одного из рабочих, работая над составлением петиции. Окончив ее, я отвез ее на следующее утро к одной даме, которая обещала мне напечатать ее, и затем вернулся домой, чтобы хоть немного отдохнуть. Один из моих друзей, разбудив меня, сказал, что ко мне на дом приходил курьер из министерства юстиции с предложением явиться туда. От митрополита Антония была получена записка, также приглашавшая меня явиться, очевидно, для объяснения по поводу забастовки. Предчувствуя неудачу, я решил не ходить ни в министерство, ни к митрополиту. Но, когда 8 января я убедился, что правительство намерено прибегнуть к крайним мерам, в случае, если мы не откажемся от наших намерений, и снова получил от Муравьева приглашение явиться, я решил пойти, чтобы в последний раз попытаться окончить дело миром. Я знал, что подвергался опасности быть арестованным [119] и, таким образом, оставить рабочих без руководителя в такой критический момент, но я должен был рискнуть, если этим можно было предотвратить надвигавшуюся трагедию.
Я решил пойти в министерство после полудня, а до того времени написать письма министру внутренних дел и царю.[120] Последнее письмо было немедленно отвезено двумя доверенными лицами в Царское Село с приказанием немедля доставить в руки царю, если будет возможно.[121]
«Государь, — писал я, — боюсь, что твои министры не сказали тебе всей правды о настоящем положении вещей в столице. Знай, что рабочие и жители г. Петербурга, веря в тебя, бесповоротно решили явиться завтра в 2 часа пополудни к Зимнему дворцу, чтобы представить тебе свои нужды и нужды всего русского народа.
Если ты, колеблясь душой, не покажешься народу и если прольется неповинная кровь, то порвется та нравственная связь, которая до сих пор еще существует между тобой и твоим народом. Доверие, которое он питает к тебе, навсегда исчезнет.
Явись же завтра с мужественным сердцем перед твоим народом и прими с открытой душой нашу смиренную петицию.
Я, представитель рабочих, и мои мужественные товарищи ценой своей собственной жизни гарантируем „неприкосновенность твоей особы“».
Свящ. Г. Гапон.
8 января 1905 г.
Не знаю, дошло ли мое письмо до государя, так как я никогда больше ничего не слышал о двух моих посланцах. Вероятно, они его доставили, и были немедля арестованы. Письмо же к Святополк-Мирскому было ему доставлено, хотя я и не хлопотал о его доставке.