почему, почему?»
Да, она бывала у них у многих дома и толковала подолгу со многими из них, а у этой, с челочкой — ее зовут Лизаветой Ивановной, вспомнила она, — даже пила чай. И теперь…
Тут же ей представился Пал Палыч — весь в снегу, и ее охватила упрямая, решительная злоба. Она встала и начала ходить по кабинетику, прижимая к груди руки по старой своей манере.
— Вот вы чего желаете, — шептала она, — так нет же, нет! Не вы мне это дали, не вы и отнимете. И палку вашу я сломаю, и вас самих. Да, да, — шептала она, будто Пал Палыч стоял здесь же, — да, да. До чего вы меня довели? А теперь с палкой ходите? Теперь, когда со мной так все… когда все со мной здороваются, когда оказалось, что я могу, могу… я могу, — повторила она громко, — и не вы, не вы мне помешаете теперь. Никто мне не помешает, да, да, — опять шептала она, — а вас я трижды всех уничтожу, пока вы подымете свою палку. Поняли? — спросила она, как Сидоров. — Понятно вам это, товарищ?
Потом она побежала в ясли к Иерихонову, и тоже с ней там здоровались, как и в очаге, она уже была в белом халате и в косыночке, и ей говорили:
— Здравствуйте, товарищ заведующая.
«Да, я заведующая, — думала она гордо и весело, — это все я сама сделала, каждый камешек здесь я знаю, трогала его своими руками, каждую копейку выторговывала, каждая пеленка добыта мною».
И все ей казались милыми — и матери, и няни, и ясельная сестра-хозяйка, и волосатый, громкоголосый Иерихонов, стоящий у весов и диктующий сестре какие-то свои научные слова.
Но кончилось это тем, что Иерихонов дал ей добрую порцию брому с валерьяной и велел как следует успокоиться.
— Вас точно черти одолели, — говорил он, ласково глядя на нее, — это совсем не нужно…
Весь день она пробыла на ногах. К полудню у нее уже готов был список тех детей, которые были зачислены, но почему-то не пришли сегодня, и она в халате, накинув только пальто, пошла со списком по квартирам, из корпуса в корпус, из этажа на этаж. Она была возбуждена, весела и удивительно проста в обращении, она все улыбалась, и лукавые огоньки были в ее глазах. Она очень много знала всякого в жизни, умела не осуждать и не презирать, умела помочь, обсудить и выяснить. Везде садилась и толковала подолгу, не торопясь, не кончая разговора поспешными выводами, не говоря казенных слов.
И на всем, на каждой семье она чему-нибудь да училась сама. Потом вечером она открывала дневник и кропотливо записывала все интересное, что было за день, а интересного всегда бывало так много, что теперь у нее завелось даже обыкновение ежедневно, когда кончалась всякая работа, заходить к Сидорову и рассказывать ему то, что, по ее мнению, было интересно и ему. И чем дальше, тем длиннее становились эти разговоры, и больше Сидоров расспрашивал, а иногда сам забегал к ней на комбинат, облачался в короткий халатик и ходил по комнатам, опасливо глядя под ноги, как бы на кого-нибудь не наступить.
Как-то в середине января Женя ей сказала, что Альтус звонил по телефону, — сегодня он уезжает опять, и неплохо бы проводить.
— Да? — сказала Антонина. — Ну что же!
Но ей сделалось жарко, и она поскорее ушла на комбинат, чтобы не попадаться Жене на глаза. Через час ей Женя позвонила.
— Так ты поедешь?
— А это обязательно? — спросила Антонина как можно более равнодушным голосом.
— Конечно, не обязательно.
— Мне бы хотелось сегодня вечером поработать с Иерихоновым, — сказала Антонина, — у нас кое- какие дела накопились.
— Ну, как знаешь, — сказала Женя, — мне, в конце концов, все равно.
Антонина молчала.
— Ты слушаешь? — спросила Женя.
— Да.
— Не глупи, Тоська, поедем, проводим. Воздухом подышишь.
— Ах, ну ладно, — сказала Антонина, — ведь ты непременно должна на своем поставить.
— Должна, — засмеялась Женя.
— Тогда зайдите за мной, я буду у себя.
— Уж зайдем.
Вечером в окно ее кабинетика кто-то постучал прутом. Она оделась и вышла. На крыльце стояли Закс и Сема. Сидоров сидел боком на седле мотоцикла. Женя бросалась снежками. В Антонину тоже попал снежок, и холодное насыпалось ей за воротник. Она спрыгнула с крыльца, схватила в руки снегу и сунула Жене за воротник.
— Ну, девочки, хватит! — крикнул Сидоров. — Давайте тянуть жребий.
Это было такое правило — тянуть жребий на право езды в коляске мотоцикла. Тянули особо Женя и Антонина — на коляску, и особо Закс и Сема — кому ехать на багажнике.
— Я вообще от багажника отказываюсь, — сказал Сема, — меня тошнит, когда я на багажнике еду. И Закса тошнит, только он скрывает. Мы все едем на трамвае.
Отошел и продекламировал:
Обломанную спичку вытянула Антонина.
— А вы на трамвайчике, — сказала она, садясь, — на трамвайчике, как зайчики. Да?
Альтуса еще не было, когда они приехали на вокзал. Было условлено встретиться у книжного киоска.
— Ваня, откуда у тебя мотоциклет? — спросила Антонина.
Он искоса на нее взглянул.
— Какие-то слухи ходят, — сказала Антонина, — это правда или нет?
— Что «правда»?
— Да все.
— Все вранье, — сказал он. — Брешут почем зря.
— А что тогда правда?
— Привязалась. Пойдем, я тебе конфетку куплю, хочешь?
— Хочу. Какую?
— Соевую. Новое изобретение. Почти совсем, совершенно вроде шоколад. И недорого, нам по средствам. Можешь угощаться.
Они сели в буфете. Сидоров снял с головы шлем, волосы у него торчали смешными хохолками…
— Оказывается, некто Щупак тоже не без вас на массиве очутился, — сказала Антонина и хихикнула, вспомнив историю со стаканом воды и с любовью без черемухи.
— Чего ты? — спросил Сидоров.
Он всегда завидовал, когда смеялись без него.
— А все-таки откуда этот мотоциклет?
— Подарили! — ответил Сидоров. — Премировали. Вот поработайте с наше, тогда и вам вдруг подарят.
И он сделал вид, что подкрутил усы.
Альтус уже ждал их у киоска. Он был, как тогда, в шинели и в фуражке, а вместо вещей у него был мешок, какой носят альпинисты.
— Опять едете? — сказала Антонина, чтобы только не молчать.
— Так точно.
Сидоров с ним заговорил. Она купила газету, надо было чем-нибудь заняться. Порою она