— Ну, тогда садись на хозяйское место.
Она села, а Вишняков тем же ворчливым тоном рассказал, что сейчас есть не умеют вовсе, что как следует ели, пожалуй, в эпоху Возрождения, потом ели много, но без всякого понимания.
— А где Леша? — спросила Антонина.
— Или расстегай, — подняв нож острием кверху и сделав разбойничье лицо, сказал Вишняков, — ты небось настоящего расстегая и не нюхивала? Видела настоящие расстегаи или нет?
— Видела, — думая о другом, ответила Антонина.
— Врешь, наверное, — недоверчиво сказал Вишняков и, понюхав уксус, полил им лук. — Настоящий расстегай с вязигой, милочка моя, должен весь просвечивать, сияние от него должно исходить, подмигивать он должен, поняла?
Антонина сказала, что поняла. Вишняков понюхал горчицу, брезгливо оттопырил губы и ушел в кухню. Вернулся он вместе с Альтусом. Альтус был в нижней рубашке, красный от жара плиты и злой.
— Вишь, — сказал Вишняков, — полчаса возле очага простоял и шипит от злости, словно кобра. Садись, Алексей Владимирович, обедать будем.
— Он меня заставил какие-то штучки жарить, — сказал Альтус, — руки обожгло!
Прибежал Федя, и все сели за стол. Обед был грандиозный, непонятный, с таинственными соусами, с уймой перемен, с закусками, напитками, десертом и черным кофе. Вишняков ел очень мало, а если пробовал что-нибудь, то непременно с обиженным выражением лица и, попробовав, долго жевал губами. Глаза у него становились брезгливыми.
— Индейку бы я вам, товарищи, сготовил, — говорил он. — Едал индеек, Алексей Владимирович? Отличная птица… Или пельменей. Едал пельмени?
Когда пили кофе, к даче, под мелким дождичком, подъехал кофейного цвета автомобиль «газик».
— Тю, Лапшин! — удивился Альтус и пошел к дверям встречать гостя.
Лапшин был в кожаном пальто, в высоких хромовых сапогах. Утомленное лицо его со светлыми, как у Альтуса, глазами ничего не выражало, кроме усталости. От обеда он отказался, реглан не снял. Молча выпил стакан воды, коротко вздохнул и отправился с Альтусом «пройтись на озеро».
— Дождь же идет, — беспокойно сказала Антонина мужу. — Если вам надо поговорить, идите в другую комнату или на террасу.
— Ничего, не размокнем, — принужденно улыбаясь, ответил Лапшин. — Мы ненадолго.
И действительно, он уехал минут через двадцать.
Альтус вернулся домой, отпил глоток кофе, принялся набивать трубку. Антонина тревожно в него вглядывалась. Он молчал, словно был один в комнате. И Антонина знала — ничего не скажет, пока сам этого не пожелает.
Уложив Федю спать, она проводила Вишнякова до дачного поселка и, кутаясь в платок, быстро пошла домой. Идти надо было над водой — по узенькой, скользкой от дождя тропинке. В серой воде у берега отражались сосны. Далеко, за мелью, сонно двигался белый, острый парус яхты. Было сыро, ясно и тихо.
Под окном своей дачи она постояла и поглядела на Альтуса. Он сидел, откинувшись на спинку стула, с книгой в руке, но не читал, а думал. Волосы его золотились, лицо было суровым, собранным, напряженным. Потом, резким движением, он взял трубку и зажег спичку. Антонина обошла дом и открыла дверь.
— Туся? — не оглядываясь, спросил Альтус.
— Что случилось?
— Случилось?
Он обернулся. Лицо его выражало недоумение и боль.
— Да, случилось. Понимаешь ли… В Испании погиб Афанасий Петрович Устименко.
Антонина тихо ахнула и прислонилась спиной к дверному косяку.
— А Родион Мефодьевич?
— Не знаю. Кажется, еще жив.
— Значит… они… в Испании? — тихо спросила Антонина. — И ты тоже туда хотел ехать?
— Да, хотел, — кивнул он. — Но меня не пустили. Считается, что я инвалид.
Он зажег еще спичку, трубка все не закуривалась.
— Мы все одно поколение! — негромко сказал Альтус — И на кронштадтский лед ходили, и с Махно бились, и ярославский мятеж, и…
Махнув рукой, он замолчал, глядя мимо Антонины — сурово и жестко. Потом заговорил словно сам с собой:
— Вот Лапшин — в лаптях пришел к Дзержинскому за справедливостью. Афанасий покойный — сын харьковского не то грузчика, не то извозчика. Родион — матрос с «Авроры». Медведенко — студент Политехнического, один из первых сорока чекистов. А Лебедев погиб, Свислов убит, Михайловы оба — отец и сын — замучены у беляков в контрразведке, Миша Сургуладзе, Боков, теперь вот Афанасий… Досталось поколению…
Укоризненно покачал головой, наконец раскурил трубку и только теперь посмотрел Антонине в глаза.
— А что еще ждет нас?
— Но вы уже сделали! — робко и в то же время сильно сказала Антонина. — Главное вы уже сделали.
— Да, пожалуй! — задумчиво произнес Альтус. — Очень многое уже сделано.
Чай пили вдвоем. Трещали свечи. Сквозь стены террасы было слышно, как шипит и сонно бормочет озеро. Антонина зябла и куталась в платок. Альтус вышагивал из угла в угол, вспоминал прошлое, рассуждал о будущем. И часто спрашивал:
— Верно, Туся, я говорю, как ты считаешь?
А она молчала. Ей было все-таки страшно того, что она теперь равная, или почти равная, или своя в этой огромной, удивительной семье, где мертвые продолжают жить, а живые не боятся смерти ради дела, которому они служат.
Станет ли она совсем равной им?
Хватит ли у нее сил для этого?
Выдержит ли она все те испытания, которые ждут ее еще?
Эпилог
Восемнадцатого октября Альтус уезжал в длительную, по его словам, командировку, вначале в Москву, а оттуда «по назначению». «Отвальный» обед был устроен у Сидоровых. Собралась решительно вся старая компания, да еще Рая Зверева и два друга Алексея Владимировича — Медведенко и Лапшин. Было много детей: Федя, Олечка Сидорова, двое ребят Закса и Майя — дочь Раи Зверевой. У них был свой отдельный стол и своя наливка, сделанная из малинового варенья. Было и шампанское, изобретенное для данного случая Семой Щупаком, — он по желанию изготовлял шипучку из лимонной кислоты и соды с каким-то повидлом.
Стол взрослых удался на славу, но сам Вишняков ничего не ел и даже не садился, хотя делать ему было решительно нечего. Не достали желатина — повар чувствовал себя опозоренным и глядел на все подаваемые блюда с брезгливым, пренебрежительным выражением лица. На похвалы он не отвечал, только с особенным причмокиванием посасывал черную, дурно пахнущую сигару да поправлял живот, стянутый полотенцем.
Никто не изменился за миновавшие два года, только Женя пополнела да Сидоров стал носить галстуки. «Не хуже других! — говорил он, когда его спрашивали, как это произошло. — Не подчеркиваем свою внешность». И грозился, что купит себе еще фиолетовую фетровую шляпу. Сема Щупак остался совершенно прежним, разве что приобрел себе толстовку типа «свободный художник» из вельвета и