посмотрят на него, «варнака Сибирского, генерала Забугрянского», как на героя.
Они, отверженцы, — его родные, Хитров рынок для него родина.
При прощаньях арестантов в пересыльной тюрьме, отправляющихся в Сибирь в каторжные работы без срока, оставшиеся здесь говорят:
— Прощай, бог даст увидимся в «Каторге».
— Постараемся! — отвечают сибиряки, и перед глазами их рисуется Хитров рынок и трактир «Каторга».
И в Сибири при встрече с беглыми арестанты-москвичи повторяют то же заветное слово…
Был сырой, осенний вечер, когда я в последний раз отворил низкую грязную дверь «Каторги»; мне навстречу пахнул столб белого пара, смеси махорки, сивухи и прелой тряпки.
Гомон стоял невообразимый. Неясные фигуры, брань, лихие песни, звуки гармоники и кларнета, бурленье пьяных, стук стеклянной посуды, крики о помощи… Все это смешивалось в общий хаос, каждый звук раздавался сам по себе, и ни на одном из них нельзя было остановить своего внимания…
С чем бы сравнить эту картину?!
Нет! Видимое мной не похоже на жилище людей, шумно празднующих какое-нибудь торжество… Нет, это не то… Не похоже оно и на берлогу диких зверей, отчаянно дерущихся между собой за кровавую добычу… Опять не то…
Может быть, читатели, вы слыхали от старых нянек сказку о Лысой горе, куда слетаются ведьмы, оборотни, нетопыри, совы, упыри, черти всех возрастов и состояний справлять адский карнавал? Что-то напоминающее этот сказочный карнавал я и увидел здесь.
На полу лежал босой старик с раскровавленным лицом. Он лежал на спине и судорожно подергивался… Изо рта шла кровавая пена…
А как раз над его головой, откинувшись на спинку самодельного стула, под звуки кларнета и гармоники отставной солдат в опорках ревет дикую песню;
Ка-да я был слабодна-ай мальчик…
Половой с бутылкой водки и двумя стаканами перешагнул через лежавшего и побежал дальше…
Я прошел в середину залы и сел у единственного пустого столика.
Все те же типы, те же лица, что и прежде…
Те же бутылки водки с единственной закуской — огурцом и черным хлебом, те же лица, пьяные, зверские, забитые, молодые и старые, те же хриплые голоса, тот же визг избиваемых баб (по-здешнему «теток»), сидящих частью в одиночку, частью гурьбой в заднем углу «залы», с своими «котами».
Эти «бабы» — завсегдатаи, единственные посетители трактира, платящие за право входа буфетчику.
Судьба их всех одинакова, и будущее каждой из них не разнится: или смерть в больнице и под забором, или при счастливом исходе — торговля гнилыми яблоками и селедками здесь же на рынке… Прошлое почти одинаковое: пришла на Хитров рынок наниматься; у нее нарочно, чтобы закабалить ее, «кот» украл паспорт, затем, разыгрывая из себя благодетеля, выручил ее, водворив на ночлег в ночлежный дом — место, где можно переночевать, не имея паспорта. (Это, конечно, не устраивается без предварительного соглашения с хозяином ночлежного дома.) «Кот», наконец, сделался ее любовником и пустил в «оборот», то есть ввел в «Каторгу» и начал продавать ее пьяным посетителям… Прошло три — шесть месяцев, и свеженькая, совсем юная девушка превратилась в потерявшую облик человеческий «каторжную тетку».
Лет пять тому назад я встретился в «Каторге» с настоящей княжной, известной Москве по скандальному процессу и умершей в 1885 году в больнице… Покойная некоторое время была завсегдатаем «Каторги»…
«Коты» здесь составляют, если можно так выразиться, отдельную касту, пользуются благоволением половых и буфетчиков, живут на вырученные их любовницами деньги и кражей кошельков и платья у пьяных посетителей, давая долю из краденого половым…
Вот, посреди комнаты, за столом, в объятиях пожилого плечистого брюнета с коротко остриженными волосами лежит пьяная девчонка, лет тринадцати, с детским лицом, с опухшими красными глазами, и что- то старается выговорить, но не может… Из маленького, хорошенького ротика вылетают бессвязные звуки. Рядом с ними сидит щеголь в русской поддевке — «кот», продающий свою «кредитную» плечистому брюнету…
— Говорят тебе, зеленые ноги,[25] у нас много слободней, потому свои…
— Зеленые… зеленые… будет звонить-то, черт-шалава!..
— Нечто не знают тебя… звонить!.. Ты бы лучше…
Здравствуй, милая, хорошая моя,
Чирнобровая, порря-дач-ная…-
грянули песенники и покрыли разговор.
Передо мной явился новый субъект, в опорках, одетый в черную от грязи, подпоясанную веревкой женскую рубаху с короткими рукавами, из-под которых высовывались страшно мускулистые, тяжелые руки; одну, без пальцев, отрубленных или отмороженных, он протянул мне.
— Salve, amice![26] — прогремел надо мной густой бас.
— Здравствуй, Лавров, — ответил я.
— С похмелья я, барин; сделай милость, опохмели, многую лету спою.
И не успел я ответить, как Лавров гаркнул так, что зазвенели окна: «Многая лета, многая!..», и своим хриплым, но необычайно сильным басом покрыл весь гомон «Каторги». До сих пор меня не замечали, но теперь я сделался предметом всеобщего внимания. Мой кожаный пиджак, с надетой навыпуск золотой цепью, незаметный при общем гомоне и суете, теперь обратил внимание всех. Плечистый брюнет как-то вздрогнул, пошептался с «котом» и бросил на стол рубль; оба вышли, ведя под руки пьяную девушку…
— Лета многая, лета, водки ставь! — кончил Лавров, не обращая ни на что внимания.
Я спросил полбутылки… Не успели еще нам подать водки, как бородатый мужик, песенник, отвел от меня Лаврова и, пошептавшись с ним, отошел к песенникам…
Снова загремела песня, завизжала гармоника и завыл кларнет… Замешательство, вызванное восклицанием Лаврова, обратившим внимание на меня, скоро исчезло.
— Спрашивал меня, не сыщик ли ты, испугались, вишь!.. — объяснил мне Лавров, проглатывая стакан водки…
Лаврова я знаю давно. Он сын священника, семинарист, совершенно спившийся с кругу и ставший безвозвратным завсегдатаем «Каторги» и ночлежных притонов. За все посещения мною в продолжение многих лет «Каторги» я никогда не видал Лаврова трезвым… Это — здоровенный двадцатипятилетний малый, с громадной, всклокоченной головой, вечно босой, с совершенно одичавшим, животным лицом. Кроме водки, он ничего не признает, и только страшно сильная натура выносит такую беспросыпную, голодную жизнь…
К нашему столу подошла одна из «теток», баба лет тридцати, и, назвав меня «кавалером», попросила угостить «папиросочкой». Вскоре за ней подсел и мужик, справлявшийся у Лаврова обо мне и успокоившийся окончательно, когда после Лаврова один из половых, знавших меня, объяснил ему, что я не сыщик.
— Уж извините, очень приятно быть знакомыми-с, а мы было в вас ошиблись, думали, «легаш», — протянул он мне руку, без приглашения садясь за стол.
— Водочки дозвольте, а мы вам песенку сыграем. Вы у нас и так гостя спугнули, — указывая на место, где сидел плечистый брюнет, сказал песенник.
Я дал два двугривенных, и песенники грянули «Капказскую».
В дверях главной залы появился новый субъект, красивый, щегольски одетый мужчина средних лет, с ловко расчесанной на обе стороны бородкой. На руках его горели дорогие бриллиантовые перстни, а из-под темной визитки сбегала по жилету толстая, изящная золотая цепь, увешанная брелоками.
То был хозяин заведения, теперь почетный гражданин и кавалер, казначей одного благотворительного общества, а ранее — буфетчик в трактире на том же Хитровом рынке теперь умершего Марка Афанасьева.