Она вспоминает выражение его глаз совершенна другое…
Глаза его начали меняться уже в вагоне, по дороге в столицу, куда они вдвоем, в отдельном купе, ехали искать, как он говорил там, в саду, «света знаний, истины и труда».
Все чаще и чаще с того времени стал являться этот взгляд вместо прежнего ласкающего, затем тон голоса перешел сначала в небрежный, а потом в грубый…
Только раз по прибытии в столицу она видела его прежнюю улыбку, прежний взгляд.
В этот день ее золотую медаль, этот желтый кружочек в коробочке, которому так все завидовали в актовом зале, он унес куда-то и явился вечером в щегольской черной паре, а затем начал исчезать из номера с утра и приходить ночью…
Из заискивающего прежде он сделался окончательно гордым, недоступным, злым.
Он получил место секретаря при каком-то благотворительном обществе.
А она сидела в номере целый день одна, в черном поношенном платье…
Ей нездоровилось… Выходить она уже давно не могла…
Все хуже и хуже он относился к ней…
Она плакала целыми днями…
Из дома ей пришло только одно письмо от сестренки Сони, которая писала, что отец проклял ее.
Вскоре за получением письма брюнет ее бросил…
Перед этим он долго говорил о столичной жизни и ее требованиях, об увлечениях юности, о карьере общественного деятеля и наконец сказал:
— Мы не созданы друг для друга, наши дороги разные… Ты поезжай домой к отцу, а я…
И с тех пор они не видались.
Как сквозь туман, видит она седую старушку, ухаживающую за ней, за больной, помнит она страшную боль, когда будто рвут ее на части, затем спокойное, блаженное забытье, сквозь которое, как райская музыка, слышится ей нежный крик ребенка…
А затем холодная осенняя ночь, она одна, совершенно одна на улице, — потом толпа, электрический свет, блестящий бал, кружащиеся под звуки вальса пары и знакомая улыбка.
— Жених, жених! — слышится в толпе, когда он появился у окна…
Ей ужасно хочется увидеть невесту… У ней озябли ноги, она дрожит сама от холода, а все стоит и не отводит от окна глаз.
Вот, наконец, он подходит к окну и знакомыми томными глазами нежно смотрит на свою даму…
Потом ей снился высокий мост с железной решеткой, свист ветра, непроглядный мрак, черная пропасть реки, плескавшейся о каменные устои.
Она несколько раз становилась на эту решетку, вновь слезала с нее на деревянную настилку моста и прислушивалась к плеску волн…
Потом промелькнули перед ней незнакомые лица, тройки, мчавшиеся за город, попойки и тяжелое пробуждение от них.
Вот она видит эстраду гостиницы; на эстраде хор в парчовых сарафанах, на ней — такой же сарафан…
Развеселившаяся публика слушает залихватскую песню:
Но опять мрак закутывает блестящую эстраду, веселая песня постепенно переходит в звуки хриплых, пьяных голосов, слившихся с звуками ревущей скрипки и кларнета, стук стаканов и бутылок…
Вместо блестящей эстрады ей видится низкая комната, освещенная двумя висячими лампами, пьяные мастеровые, нарумяненные женщины…
Одну из них бьют и выталкивают на улицу…
Снится ей отдельное купе вагона… Поезд мчится… вагон мерно покачивается, он смотрит на нее прежним, ласковым взором, говорит ей о вечной любви, о взаимном труде… Ей холодно… Она просит его поскорей закрыть окно, откуда дует холодный ветер.
А вагон все покачивается и усыпляет ее крепче, крепче…
В «холодную» при полицейском доме вошел толстый смотритель.
— Кого еще привезли? — спросил он городового…
— Девку какую-то… Вон и билет ее, за чулком нашли… Подняли у трактира в Безымянке… Насилу довезли, сани маленькие, сугробы, лошадь не везет…
На мокром полу «холодной», разметав руки и закрыв глаза, лежала женщина в вылинявшем зеленом шерстяном платье… Набеленное, испитое лицо ее было избито. Смотритель взглянул на желтую бумажку, которую ему подал городовой.
— А, опять старая знакомая, Катька Казанова… Эк, повадилась! Ну, запри ее…
Смотритель вышел. Вслед ему заскрипел тяжелый засов двери…
Рассказы, очерки
Прокормиться бы
Случилось мне летом 1883 года быть в городе Орле. Я остановился в гостинице, а так как день был свободный, пошел прогуляться по городу. На самой главной улице у подъезда гостиницы толкался народ, окружив какой-то громадный вагон, стоявший на улице.
— Что это там делается? — спросил я одного из лавочников.
— Актеров провожают, ну и глядят, — пояснил он мне.
Я подошел ближе, в самую толпу. Перед нами стоял громадный, старый, вылинявший рыдван, напоминавший не то «Ноев ковчег», не то самый скверный вагон железной дороги. Рыдван был запряжен четверкой заморенных лошадей самого жалкого вида. На широких оборванных козлах сидел не менее оборванный ямщик.
В толпе шли примерно такие разговоры.
— Актеров-то, гляди, как возят, в чем… — обращается мещанин к женщине.
— А рази в другом можно? Сейчас их на две половины: женское сословие в одну, мужчинов в другую…
— С ними вместе и зверье посадят? — любопытствует маленький мальчик.
— Это без зверья, это другие актеры, со зверьем — зверинцы, а это киатральные, сами зверье приставляют… Сейчас удивиль есть: «Медведь и паша», так мой постоялец медведя сам в овечьем тулупе приставлял на киатре.
— Как это им охота? Тоже люди, а такими делами занимаются! Лучше бы работали…
Я невольно задумался над последней фразой.
— Вы какими судьбами здесь? — вдруг услышал я сзади.
Оглянулся — мой старый знакомый, актер Л.
— По делу приехал, — сказал я.
— А вот и мы по делу едем, — сказал Л., указывая на рыдван.
— Куда же?