ты…
И вдруг, взглянув в толпу, совершенно спокойным тоном сказал:
— А вы говорите — ко-озел!
Я видел только затылок Петли, но, должно быть, он улыбался.
Его улыбка отразилась, как в зеркале, в толпе. Кой у кого зашевелились губы, повеселели глаза…
Вдруг раздался ужасный вопль: «Ой, смертонька!» Кто-то упал на пол, начал корчиться у стойки, его стало рвать. В тот же миг, будто захлебываясь, беззвучно рухнул на пол совершенно посиневший ломовик — и с ним то же, что и с тем, у стойки.
— Батюшки, холера! — завопил кабатчик и заметался, схватив себя за напомаженную маслом голову.
— Холера! Холера! — загудел кабак и ринулся вон, сгрудившись в двери… Сзади напирали…
— Батюшки, холера!..
Все старались убежать. Кто в панике, а кто, бывалый, чтоб не заплатить… Ловкачи тащили штофы со стойки.
Когда все схлынули, вышли и мы. Пьяный козел спал у крыльца. Мы своей артелью пошли в тальники. У меня из головы не шла импровизация Петли, я его попросил мне ее как-нибудь повторить, чтобы записать.
— Да нешто можно? Хошь убей, ничего не помню. Само говорилось. Беда говорила! Пришло к гузну узлом и слова пришли. Ведь в клочья бы нас разорвали — их сотня… кто злой, кто пьяный, кто пограбить… Диво бы место было развернуться, сами бы накрошили, а там пошевелиться негде, к углу жали… Перво- наперво спасибо Балабурде — он их с места ошарашил… Тут минута дорога… А мое дело махонькое, легкое… Бери их голыми руками… А там, пока что, матерщина помогла. А главное, холера выручила. Она, голубушка, спасла.
Петля прекратил этот, по его, никчемный разговор, надвинул на затылок шапку и весело затянул одну-единственную разгульную бурлацкую песню:
Жить на свете чижало,
Ну, а впрочем ничаво!..
А у меня вертелись в голове целые тирады, вроде: выла, ныла, таяла, лаяла… всучить, проучить… понимать… мать… И понемногу еще долго-долго я восстановлял Петлину речь, исправленную и дополненную, пока ею же не ошарашил самого Петлю.
В начале 80-х годов в Москве были только две театральные библиотеки. Одна, небольшая, скромно помещавшаяся в меблирашках в доме Васильева в Столешннковом переулке, а другая — большая, на Тверской.
Первую содержал С. И. Напойкин, а вторую С. Ф. Рассохин. Первая обслуживала главным образом московских любителей и немногих провинциальных антрепренеров, а вторая широко развернула свое дело по всей провинции, включительно до Сибири и Кавказа. Печатных пьес, кроме классических — да и те редко попадались, — тогда не было, они или переписывались, или литографировались, и этим специально занимался С. Ф. Рассохин. От него театры получали все пьесы вместе с расписанными ролями.
Библиотека на Тверской была в бельэтаже, а филиальное ее отделение, где велась вся переписка, помещалось в грязнейшей ночлежке Хитрова рынка в доме Степанова, где в нижнем этаже ютился самый разбойничий трактир «Каторга». В надворном флигеле, во втором этаже, в квартире № 6, состоявшей из огромной комнаты, разделенной сквозной дощатой перегородкой, одну половину занимали нищие, а другую переписчики С. Ф. Рассохина. Они работали в экстренных случаях ночи напролет. Огромнейшие деньги получала библиотека, наживая с заказчиков в десять раз больше, чем платила своим «писакам», как их звали на Хитровке. Роли расписывали они по 35 копеек с акта, а бывает акт и в 7 листов, и в 10. Работа каторжная, в день можно написать 6–7 листов, не больше. Заработок в день выходит от 20 до 30 копеек, а при самых выгодных условиях, то есть при малых актах, можно было написать копеек на 40.
— Если пишем с листа, — рассказывал хитрован, бывший суфлер, — то получаем по 5 копеек за лист, и тоже более 8 листов не напишешь. Эту последнюю работу мы считаем выгодною и очень рады, когда она нам попадается, но это бывает редко. Все было бы прекрасно, все можно было б как-нибудь крутиться, да дело в том, что работа у нас непостоянная — нынче, завтра кое-что, а там дня два ничего нет. Куда хуже нищих! Они в другой половине нашей квартиры живут. Не житье им, а малина. Раза три в день пьяны бывают, выспятся и опять лопают. И кусочки им подают с купеческого стола и одеты тепло — даром, что с виду лохмотья. День гуляют, а ночью дрыхнут так, что писать нам нельзя — от их воздуха лампа гаснет. А мы сидим босые и полуголодные — и никак на одежонку не соберем… И покупать уже не стараешься — все равно пропьем. Я только что вырвался оттуда. Дядя вчера нашел меня там босым, в одной рубашке и только… Сводил в баню, постриг, одел, как видишь… Послезавтра еду с ним в Казань, он меня в театр опять пристроит. Там суфлер плохой.
— Может быть, ты меня сведешь? — спросил я его.
— Никак нельзя, как попаду, опять застряну, оттуда выхода нет: придется все пропить. Так не выпустят… Со мной уж это бывало. А ты обязательно сходи! Придешь, увидишь, за столом сидят, или пишут, или водку пьют. Прямо к ним. Спроси там старшего, Ивана Артемьича, скажи, что тебя из библиотеки прислали, просят работишку дать тебе… Да оденься как можно похуже… Иван Артемьев у нас выборный, потрезвее других. Библиотека ему сдает на руки работу, ему и деньги уплачивает, а он уж рассчитывается с нами за работу, все деньги делим поровну, а ему 40 копеек за ходьбу с каждой получки даем, кроме заработанной доли.
На другой день, в воскресенье, я пошел на Хитровку под вечер. Отыскал дом Степанова, нашел № 6-й квартиры и только что отворил туда дверь, как на меня пахнуло каким-то портяночным, отвратительным, смешанным с копотью и табачным дымом, гнилым воздухом. Вследствие тусклого освещения я сразу ничего не мог разобрать: шум, спор, ругань, хохот и пение — все это смешалось в один общий гул и настолько меня поразило, что я, кажется, бывалый уж, в данную минуту не мог себе дать верного отчета в том, каким образом мой приятель суфлер мог попасть в такую ужасную трущобу.
Мой приход никого не удивил, и никто не полюбопытствовал о цели моего появления. Я стал осматриваться. Это была огромная квадратная комната в 5 окон; вокруг стен были сплошные нары, и на них в самых непринужденных позах — кто сидел, кто лежал, некоторые чинили свои отрепья. Соседняя ночлежка, нищенская, была еще хуже. Там под нарами на разостланных на полу грязных рогожках, ютились преимущественно женщины; на протянутых над нарами веревочках сушились грязные тряпицы, юбки и другие принадлежности женского туалета. Пол был отвратительно грязен и блестел от мокроты. Нога ступала в мокрую грязь так же мягко, как и на улице. Посреди комнаты писак, за большим столом, под висячей лампой, сидело человек шесть каких-то личностей, и, казалось, они очень спешили сшивать какие-то тетради. Я подошел к столу и спросил об Иване Артемьеве.
— Он болен, — усмехнувшись, ответил мне маленький рыженький человечек с быстрыми плутовскими глазками. — Нынче он не выходил из своих апартаментов, но труп его можете узреть вон там налево, под нарами, откуда — слышите? — раздается богатырский храп.
— Он справляет байрам, — пояснил мне другой, сидевший в темной рубашке с оторванным по локоть рукавом, — и если он вам нужен и вы в состоянии поднести ему стаканчик жизненного эликсиру, то он сейчас же явится к вам.
— Я послан к нему из библиотеки, — объяснил я, — и желал бы узнать относительно условий переписки.
— Ну, насчет этого вы сегодня вряд ли что узнаете, потому что Иван Артемьевич, говоря откровенно, нынче пьян; да и вообще, судя по вашему обличию и костюму, вы не согласитесь работать с нами.
В это время подошел к столу высокий мужчина с усами, безжизненного цвета лицом, одетый в коротенькую, не по росту, грязную донельзя рубашку, в таких же грязных кальсонах и босиком. Волосы его были растрепаны, глаза еле глядели из-под опухших красных век. Видно было, что он со страшного похмелья и только что встал от сна.