иметь твой сегодняшний призыв? Я опять буду приходить к тебе на свиданья на Дождевой курган.
- Конечно.
- А ведь когда я шел сюда, я имел твердое намерение попрощаться с тобой раз и навсегда и больше уж никогда не видеться.
- Ты, кажется, считаешь, что я должна еще благодарить тебя за это? сказала она, отворачиваясь; негодование проступило в ее чертах, как подспудное пламя. - Можешь приходить на курган, если тебе угодно, но меня там не будет; можешь звать меня, но я не услышу; и соблазнять меня своей страстью, но я тебе не предамся!
- Ты это и раньше говорила, душенька. Но такие, как ты, редко держат слово. Да и такие, как я, тоже.
-- Вот что я получила за все свои старанья, - прошептала она с горечью. - И зачем только я пыталась тебя вернуть? Знаешь. Дэймон, иногда у меня в душе словно борются два чувства. Бывало, ты меня обидишь, а я потом успокоюсь и думаю: 'Да что же это я держала в объятьях - человека или клок тумана?' Ты хамелеон, Дэймон, и сейчас показываешь мне свою самую дурную окраску. Уходи, или я тебя возненавижу.
Он несколько секунд рассеянно смотрел в сторону Дождевого кургана, потом сказал таким тоном, как будто все это его очень мало трогало:
- Да, пойду уж домой. Так ты хочешь меня видеть?
- Если ты признаешься, что не женился на ней потому, что меня любишь больше.
- Это, пожалуй, была бы плохая политика, - сказал он с улыбкой. - Ты слишком бы ясно увидела пределы своей власти.
- Нет, ты скажи!
- Да ты же сама знаешь. - Где она теперь?
- Не знаю. И вообще не хочу сейчас говорить о ней. Я не женился, я пришел, послушный твоему зову. Довольно с тебя и этого.
- А я зажгла костер просто потому, что мне было скучно и я подумала: все-таки это маленькое развлеченье - восторжествовать над тобой, вызвать тебя из мертвых, как эндорская волшебница вызвала Самуила. Я решила, пусть он придет - и вот ты пришел! Я доказала свою власть. Полторы мили сюда да полторы обратно - три мили в темноте ради меня. Это ли не доказательство власти.
Он покачал головой.
- Я слишком хорошо знаю тебя, моя Юстасия, слишком хорошо! Нет ни одной нотки в твоем голосе, которая не была бы мне знакома. Это горячее сердечко не могло холодно сыграть со мной такую шутку. Я видел в сумерках какую-то женщину на Дождевом кургане. По-моему, я позвал тебя еще раньше, чем ты меня.
Угли былой страсти теперь уже явно разгорались в Уайлдиве. Он наклонился к ней, словно хотел прижаться лицом к ее щеке.
- О нет, - непримиримо сказала она, переходя на другую сторону угасшего костра. - Что это тебе вздумалось?
- Можно поцеловать твою руку?
- Нет.
- А пожать?
- Нет.
- Ну так я обойдусь без того и без другого и просто пожелаю тебе спокойной ночи. Прощай! Прощай!
Она не ответила, и с церемонным поклоном, достойным учителя танцев, он исчез в темноте за прудом - там, откуда и появился.
Юстасия вздохнула; и это не был легкий девичий вздох, он потряс ее всю, как лихорадочная дрожь. Когда луч разума, словно сноп электрического света, выявлял перед ней все несовершенства ее возлюбленного - что иногда бывало, ее всякий раз пронизывала эта неудержимая дрожь. Но через мгновенье свет угасал, и она снова любила. Понимала, что он играет с ней, и все же его любила. Она разбросала полуистлевшие головешки и немедля ушла в дом. Не зажигая света, поднялась к себе в спальню. В темноте, пока она раздевалась, слышен был шелест сбрасываемой одежды и все такие же тяжелые вздохи. И когда она спустя десять минут уже лежала в постели, ее даже во сне по временам сотрясала дрожь.
ГЛАВА VII
ЦАРИЦА НОЧИ
Юстасия Вэй заключала в себе сырой материал божества. После небольшой подготовки она могла бы с честью занять место на Олимпе. В ней жили все страсти и стремления, какие подобают образцовой богине, то есть именно те, которые не вполне подобают образцовой женщине. Если бы можно было на время отдать землю и человечество ей во власть, если бы прялка, веретено и ножницы были вручены ей с правом распоряжаться ими, как она пожелает, мало кто заметил бы эту смену правительства. В мире все осталось бы по-старому: то же неравенство жребия - несчетные милости одному и пренебреженье другому, та же слепая щедрость вместо справедливости, те же вечные противоречья, то же беспричинное чередование ласк и ударов, которые мы и сейчас терпим.
Она была статная, с развитыми и чуть тяжеловатыми формами, с матовым, без румянца, лицом и на ощупь вся нежная, как облако. Волосы у нее были темные; казалось, мрака целой зимы не хватило бы, чтоб создать такую глубокую тень; и когда волосы падали ей на лоб, вспоминалось, как в сумерках ночная тьма скрадывает огни заката.
Нервы ее протягивались дальше, в эти густые пряди, и если она бывала раздражена, поглаживанием по голове ее всегда можно было успокоить. Когда ей расчесывали волосы, она тотчас затихала и сидела в оцепенении, как сфинкс. Если ей случалось идти вдоль одного из эгдонских обрывов и свисавшие ветви Ulex europeus {Утесник (лат.).}, своими шипами нередко сходные с гребнем, задевали ее по волосам, она отступала на несколько шагов назад и проходила под кустом вторично.
У нее были языческие глаза, полные ночных тайн, и мерцающий их свет, который то вспыхивал, то угасал, то снова вспыхивал, отчасти заслонялся тяжелыми веками и длинными ресницами, причем нижнее веко стояло гораздо выше, чем обычно у англичанок. Это позволяло ей незаметно для других отдаваться грезам, может быть, даже дремать, не закрывая глаз. Если допустить, что души людей это некая зримая субстанция, имеющая у каждого свою окраску, то душа Юстасии была, конечно, цвета пламени. Искры, всплывавшие по временам в ее темных зрачках, подтверждали это впечатление.
Губы ее, казалось, были созданы не столько для речи, как для трепета и поцелуев, а кое-кто, пожалуй бы, добавил: и для презрительной усмешки. В профиль их изгиб почти с геометрической точностью воспроизводил линию, известную в архитектуре как прямая сима, или гусек. Такой гибкий рисунок рта - явление исключительное на суровом Эгдоне, и, уж конечно, он не был завезен сюда из Шлезвига бандой саксонских пиратов, у которых губы смыкались, как две половинки сдобной булки. В нашем представлении он скорее связывается с югом, где таится иногда под землей на обломках забытых мраморных изваяний. Губы ее, хотя и полные, были так четко вылеплены, что каждый угол рта врезался в щеку, словно острие копья. Этот острый вырез углов рта притуплялся лишь в те минуты, когда на Юстасию вдруг накатывало уныние одно из проявлений той ночной стороны чувств, которая ей, несмотря на ее молодость, была уже слишком хорошо знакома.
Ее облик пробуждал воспоминания о таких вещах, как темно-красные розы, рубины и тропическая полночь; ее настроения приводили на память лотофагов[7] и марш из 'Аталии'[8], ее движения - прилив и отлив морских волн, ее голос звуки альта. В сумеречном свете и с несколько иначе уложенными волосами ее вполне можно было принять за одну из старших богинь Олимпа. Дайте ей полумесяц в косы, или старинный шлем на голову, или диадему из дрожащих на волосах капель росы - и перед вами предстанет Артемида, или Афина Паллада, или Гера, -