столетия и теперь вторглось в наше как некое инородное тело. Это было нечто устарелое, и мало кто склонен был его изучать. Да и как могло быть иначе в наши дни квадратных полей, подстриженных изгородей и лугов, орошаемых столь правильно расположенными канавками, что в солнечный день они похожи на серебряный рашпер. Фермер, который, проезжая мимо, может улыбнуться сеяным травам, заботливо оглядеть наливающиеся колосья и печально вздохнуть над изъеденной мошкой репой, при виде этих дальних вересковых нагорий самое большее, если неодобрительно сдвинет брови. Но Ибрайт, озирая их с гребня холма, по которому лежала его дорога, невольно испытывал какое-то варварское удовлетворение, видя, что в тех немногих местах, где делались попытки подъема эгдонской земли, пашня, продержавшись год-другой, в отчаянии отступала, и там снова утверждались папоротники и кусты дрока.
Он спустился в долину и вскоре был уже дома, в Блумс-Энде. Его мать обирала увядшие листья с комнатных растений на окнах. Она как-то недоуменно подняла к нему глаза, словно не могла понять, почему он так долго остается с нею; уже несколько дней он замечал это выражение на ее лице. Он понимал, что если у поселян, собравшихся для стрижки, его поведение возбуждало любопытство, то у матери это уже была тревога. Она ни разу не спросила его словами, даже когда прибытие сундуков ясно показало, что сын не намерен скоро уехать. Но ее молчание громче, чем слова, требовало ответа.
- Я не вернусь в Париж, мама, - сказал он. - По крайней мере, на прежнюю мою должность. Я совсем бросил это дело.
Миссис Ибрайт обернулась в горестном изумлении.
- Я так и знала, что что-то неладно. Еще когда сундуки пришли. Но почему ты раньше мне не сказал?
- Да, следовало бы раньше. Но я не знал, одобрите ли вы мой план. Да и мне самому кое-что еще было неясно. Я ведь намерен пойти по совсем новому пути.
- Ты меня удивляешь, Клайм. Разве можно найти что-нибудь лучше того, что ты делаешь сейчас?
- Очень легко. Но это будет лучше не в том смысле, как вы думаете; большинство, наверно, скажет, что это хуже. Но я ненавижу теперешнее мое занятие и хочу сделать что-нибудь стоящее, прежде чем умру. И как учитель, мне кажется, я смогу это сделать, - я хочу быть учителем для бедных и невежественных людей и научить их тому, чему никто другой их не научит.
- После всех наших трудов, чтобы поставить тебя на ноги, сейчас, когда тебе нужно только продолжать идти вперед, к богатству, ты говоришь, что хочешь быть учителем бедняков. Твои фантазии, Клайм, тебя погубят.
Миссис Ибрайт говорила спокойно, но сила чувства за словами была слишком очевидна для того, кто так хорошо знал ее, как сын. Он ничего не ответил. Лицо его выражало безнадежность, которую испытываешь, когда видишь, что собеседник органически неспособен принять твои доводы, и сознаешь, что логика даже при благоприятных обстоятельствах может подчас оказаться слишком грубым орудием для передачи тонкой мысли.
Больше они ничего об этом не говорили, пока не сели обедать. В самом конце обеда мать вдруг опять начала, словно и не было с утра перерыва.
- Меня очень тревожит, Клайм, что ты приехал домой с такими мыслями. Я понятия не имела, что ты вздумал по собственному выбору испортить себе карьеру. Я, разумеется, всегда думала, что ты будешь пробиваться дальше, вперед, как делают мужчины, - все, достойные этого названия, - когда перед ними открыта дорога.
- Я не могу иначе, - взволнованно отвечал Клайм. - Мама, я ненавижу всю эту фальшь. Вы говорите - мужчины, достойные этого названия, ну, а может достойный этого названия мужчина тратить время на такие ничтожные пустяки, когда у него на глазах половина человечества гибнет потому, что нет никого, кто взялся бы за дело и научил их восстать против той жалкой участи, в которой они рождены? Каждое утро я просыпаюсь и вижу, что все живое стонет и мучается, как сказал апостол Павел, а я тем временем продаю блестящие побрякушки богатым женщинам и титулованным развратникам и потворствую самому презренному тщеславию - я, у которого хватит здоровья и сил для чего угодно. Целый год у меня на душе было неспокойно, и вот теперь конец - я не могу больше этим заниматься.
- Почему ты не можешь, когда другие могут?
- Не знаю. Может быть, потому, что есть много вещей, которые другие ценят, а я нет. Отчасти поэтому я и считаю, что должен сделать то, что задумал. Например, мое тело очень мало от меня требует. Я равнодушен ко всяким деликатесам, не нахожу вкуса в топких блюдах. Ну и надо этот недостаток обратить на пользу; раз я могу обойтись без многого, за чем люди гоняются, так можно будет эти деньги истратить на кого-нибудь другого.
Эти слова не могли не вызвать отклика в душе миссис Ибрайт, так как свои аскетические наклонности Клайм унаследовал не от кого другого, как от нее же самой; и там, где логика была бессильна, чувство нашло прямую дорогу, как ни старалась миссис Ибрайт это скрыть для пользы сына. Она заговорила уже с меньшей уверенностью:
- А все-таки ты мог бы стать богатым человеком, если б только продолжал начатое. Заведующий большим ювелирным магазином - чего еще желать? Человек, облеченный доверием, всеми уважаемый! Но ты, наверно, будешь как твой отец; как и ему, тебе надоедает жить хорошо.
- Нет, - сказал ее сын. - Это мне не надоедает, хотя мне и надоело то, что вы под этим подразумеваете. Мама, что такое 'жить хорошо'?
Миссис Ибрайт сама была слишком вдумчива по натуре, чтобы удовлетвориться ходячими определениями, и, подобно сократовскому 'Что есть мудрость?' и 'Что есть истина?' Понтия Пилата, жгучий вопрос Ибрайта остался без ответа.
Воцарившееся молчание прервал скрип садовой калитки, потом стук в дверь, и дверь растворилась. На пороге появился Христиан Кентл в своем воскресном костюме.
На Эгдоне было в обычае начинать вступление к рассказу, еще не войдя в дом, так что к тому времени, когда гость и хозяин оказывались лицом к лицу, повествование уже шло полным ходом. Поднимая скобу и растворяя дверь, Христиан говорил:
- И подумать только, ведь я из дому-то в редкость когда выхожу, а нынче как раз там и оказался!
- Ты нам принес какие-то новости, Христиан? - сказала миссис Ибрайт.
- А как же, про колдунью, и простите уж, коли я не вовремя, потому я подумал: 'Надо пойти им рассказать, хоть они, может, еще и не кончили обедать'. Верите ли, я до сих пор как лист осиновый дрожу. Беды-то нам от этого не приключится, а? Как по-вашему?
- Да что случилось-то?
- Да вот были мы сегодня в церкви, ну, встали, когда полагается, стоим, а пастор и говорит: 'Помолимся'. 'Ну, думаю, что стоймя стоять, что на коленках, какая разница', и стал, да не я один, а все, никто не захотел старику поперечить. Ну вот, стоим на коленях и простояли, может, минуту либо две, как вдруг слышим - вскрикнул кто-то, да страшно так, словно у него душа с телом расставалась. Все вскочили, и тут узналось, что Сьюзен Нонсеч уколола мисс Вэй заточенной вязальной спицей, она уже и раньше грозилась это сделать, только бы в церкви ее застать, да мисс Вэй редко в церковь ходит. Месяц небось караулила, все дожидалась, как бы сделать, чтобы у той кровь потекла, - это чтоб снять порчу со Сьюзеных детей, потому та давно их заколдовала. А сегодня Сью прошла за ней тихонечко в церковь и села рядышком, и как только та повернулась, так что удобно стало, Сью сейчас раз - и запустила ей иголку в руку.
- Боже, какой ужас! - сказала миссис Ибрайт.
- И так глубоко воткнула, что барышня сразу в обморок, а я испугался вдруг побегут все, меня затолкают, и спрятался за виолончель и больше уж ничего не видел. Но, говорят, ее вынесли на воздух, а когда оглянулись, где Сью, той уж и след простыл. Ох, да как же она вскрикнула, бедняжка! А настор, в стихаре, руки поднял, говорит: 'Сядьте, сядьте, добрые люди!' Ну да как же, сели они! Ой, а знаете, что я доглядел, миссис Ибрайт? У пастора под стихарем сюртук надет! Когда он руки-то воздел, так и стало черный рукав видно.
- Какая жестокость, - сказал Ибрайт.
- Да, - откликнулась его мать.