двуколка свернула круто налево по направлению к тому дому в трех милях к востоку, который Клайм снял и обставил для первых месяцев своей семейной жизни.
Уайлдив забыл о потере денег при виде своей потерянной возлюбленной, чья драгоценность возрастала в его глазах в геометрической прогрессии после всякого случая, который напоминал ему о непоправимости потери. Весь во власти утонченных мук, которым он так умел себя подвергать, он свернул в противоположную сторону - к гостинице.
Почти в то самое время, когда Уайлдив ступил на большую дорогу, Венн тоже вышел к ней ста ярдами ниже и, услышав стук тех же колес, точно так же стал ждать, пока экипаж подъедет. Увидев, кто в нем сидит, он как будто огорчился, но, поразмыслив минуту или две - а экипаж в это время продолжал двигаться, - он перешел через дорогу и, шагая напрямик сквозь заросли вереска и дрока, опять выбрался на нее в том месте, где она заворачивала, поднимаясь в гору. Теперь он снова был впереди экипажа, и тот вскоре показался; лошадь шла шагом. Венн выступил вперед и стал так, чтобы его было видно.
Юстасия вздрогнула, когда свет от фонаря упал на него, и рука Клайма невольно соскользнула с ее талии. Клайм сказал:
- Что это вы, Диггори? Поздненько гуляете!
- Да... Простите, что вас остановил, - сказал Венн. - Но я здесь дожидаюсь миссис Уайлдив, надо ей кое-что передать от миссис Ибрайт. Не знаете, она уже уехала или нет?
- Нет еще, но скоро поедет. Вы можете перенять ее на повороте.
Венн поклонился на прощанье и пошел обратно, к тому месту, где проселок из Мистовера вливался в большую дорогу.
Здесь он прождал около получаса; наконец другая пара фонарей стала спускаться по склону. Это была старомодная, довольно несуразного вида коляска, принадлежавшая капитану, и Томазин сидела в ней одна с Чарли за кучера.
Охряник вышел им навстречу, когда они стали медленно поворачивать.
- Простите, что вас задерживаю, миссис Уайлдив, - сказал он, - по миссис Ибрайт поручила мне передать вам это. - Он подал ей небольшой сверток - только что выигранную им сотню гиней, наскоро обернутую бумагой.
Опомнившись от изумления, Томазин взяла сверток.
- Это все, мэм, прощайте, спокойной ночи, - проговорил он и исчез из виду.
Так Венн, стремясь восстановить справедливость, отдал в руки Томазин не только принадлежавшие ей по праву пятьдесят гиней, но и пятьдесят, предназначенные ее двоюродному брату Клайму. При этом он основывался на словах, сказанных Уайлдивом в начале игры, когда он возмущенно отрицал предположение, что гинеи не его. Охряник не понял, что на половине игры она стала идти на деньги другого человека, и эта ошибка имела своим последствием столько горя, сколько и втрое большая денежная потеря не могла бы причинить.
Ночь теперь уж сильно подвинулась, и Венн, не медля более, направился в глубь пустоши. Вскоре он пришел к овражку, в котором стоял его фургон, - не дальше двухсот ярдов от места, где происходила игра. Он вошел в свой передвижной дом, зажег фонарь и прежде, чем запереть дверь, постоял на пороге, размышляя обо всем, что случилось за последние часы. И пока он стоял, небо на северо-востоке, уже очистившееся от туч, начало мало-помалу наливаться мягким сияньем. Начинался рассвет, хотя время было между часом и двумя; но в эти дни, в середине лета, светает рано. Тогда Венн, уставший до изнеможения, запер дверь, повалился на койку и уснул.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
ЗАПЕРТАЯ ДВЕРЬ
ГЛАВА I
ВСТРЕЧА У ПРУДА
Июльское солнце пылало над Эгдоном, превращая розовый вереск в пурпурный. Было то время и та погода, при которой Эгдон одевался в свой самый яркий наряд. Этот цветущий период представлял собой второе, или полуденное, подразделение в том цикле поверхностных перемен, какие только и были возможны здесь; он следовал за зеленым периодом молодых папоротников, знаменовавшим собой утро, и предшествовал коричневому периоду, когда колокольчики вереска и папоротники одевались в красно- коричневые краски вечера, а их, в свою очередь, сменяли темные тона зимнего периода, знаменующего ночь.
Жизнь Клайма и Юстасии в их маленьком доме в Олдерворте протекала с однообразием, в котором оба находили наслаждение. Пустошь, перемены погоды все это для них сейчас не существовало. Они словно были заключены в светящемся тумане, который скрывал от их глаз то, что было вокруг них негармоничного, и все одевал сиянием. Когда шел дождь, они радовались, потому что можно было весь день сидеть дома вместе - и по такой уважительной причине; когда было ясно, они радовались, потому что можно было вместе сидеть где-нибудь на холмах. Они были как те двойные звезды, которые вращаются одна вокруг другой - и издали кажется, что это одна звезда. Полное уединение, в котором они жили, усиливало их взаимный обмен мыслями, но кое-кто, вероятно, сказал бы, что оно имело и отрицательную сторону, так как побуждало их слишком расточительно тратить свои взаимные чувства. За себя Ибрайт не опасался, но, вспоминая прежние слова Юстасии о непрочности любви - сейчас ею как будто забытые, - он невольно задумывался и боязливо вопрошал: неужели свойство конечности не чуждо и Эдему?
Проведя так три или четыре недели, Ибрайт снова вплотную взялся за занятия. Чтобы наверстать потерянное время, он теперь трудился без устали, желая как можно скорее выступить в своей новой профессии.
Меж тем Юстасия с самого начала лелеяла мечту, что, выйдя замуж за Клайма, она сумеет убедить его вернуться в Париж. До брака он тщательно уклонялся от всяких обещаний такого рода, но сможет ли он устоять против ее ласк и уговоров? Она так рассчитывала на успех, что даже указала дедушке Париж, а не Бедмут как наиболее вероятное будущее свое местожительство. Все ее мысли и все надежды были связаны с этой мечтой. В тихие дни после свадьбы, когда Ибрайт только и делал, что любовался ее глазами, линией губ, очертаниями лица, она неустанно думала все о том же, даже когда отвечала на его завороженный взгляд; и теперь вид книг, суливших будущее, враждебное ее мечте, подействовал на нее как болезненный удар. В мечтах она уже видела себя хозяйкой какого-нибудь элегантного заведения - пусть совсем небольшого! - где-нибудь поблизости от парижских бульваров, где она будет проводить свои дни на окраине веселого мира и хоть изредка приобщаться к городским удовольствиям, которыми она так умела наслаждаться. Но Ибрайт был так тверд в противоположных своих намерениях, как будто женитьба не только не развеяла, но еще укрепила его юношеские филантропические фантазии.
Беспокойство ее дошло до крайности, но что-то было в неуклонном поведении Клайма, что заставляло ее колебаться и все откладывать неизбежный разговор. Тут ей на помощь пришел случай. Произошло это однажды вечером через полтора месяца после свадьбы и зависело целиком от неправильного употребления Венном пятидесяти гиней, предназначенных Ибрайту.
Получив деньги, Томазин через день либо два послала тетке записку с благодарностью. Такой богатый дар ее несколько удивил, но так как раньше сумма ни разу не была упомянута, она приписала все щедрости покойного дяди. Тетка строго наказала ей не говорить мужу об этом подарке; сам Уайлдив, понятно, ни словом не обмолвился жене о полунощной сцене на пустоши; Христиан, напуганный собственным участием в этом деле, тоже держал язык за зубами; и, уповая, что деньги каким-нибудь чудесным способом в конце концов дошли по назначению, он так и сказал миссис Ибрайт, не входя в подробности.
Но когда прошло две недели, миссис Ибрайт начала удивляться, почему до сих пор ничего не слышно