торопил с неуклонной решимостью, делавшей честь его совестливости. Никто не догадался бы по его поведению, что ни пламя страсти, ни трепет влюбленности не вдохновляют суету, происходящую в его мрачном, огромном доме, – да, в сущности, и ничто не вдохновляет, если не считать трех принятых им важных решений: первое – искупить свою вину перед покинутой Сьюзен; второе – дать приют Элизабет- Джейн, окружив ее удобствами под надзором его родительского ока; и третье – бичевать себя терниями, на что обрекало его выполнение этого нравственного долга, причем одним из этих терниев была уверенность, что он потеряет во мнении общества, женившись на столь заурядной женщине.
Сьюзен Хенчард первый раз в жизни села в экипаж, когда в день ее свадьбы к дому подъехала простая двухместная карета, запряженная одной лошадью, чтобы отвезти ее и Элизабет-Джейн в церковь. Было безветренное утро; моросил теплый ноябрьский дождь со снегом, который сыпался, как мука, и запорошил все шляпы и пальто. У церковных дверей стояло только несколько человек, но сама церковь была набита битком. Шотландец, выступавший в роли шафера, был здесь единственным, если не считать самих виновников торжества, кто знал правду о женихе и невесте. Но он был так неопытен, добросовестен, рассудителен, так ясно сознавал серьезность происходящего события, что не замечал всей его трагичности. Для этого нужны были специфические качества Кристофера Кони, Соломона Лонгуэйса, Базфорда и их приятелей. Но они и не подозревали о тайне; впрочем, когда настало время новобрачным выйти из церкви, вся компания собралась на ближнем тротуаре и принялась обсуждать событие со своей точки зрения.
– Вот уже сорок пять лет, как я живу в этом городе, – сказал Кони, – по убей меня бог, если я хоть раз в жизни видел, чтобы человек, ждавший так долго, взял так мало! После этого можно сказать, что даже ты, Нэнс Мокридж, можешь не терять надежды!
Последние слова он сказал, обернувшись к стоявшей позади него женщине, той самой, что показывала всем плохой хлеб Хенчарда, когда Элизабет и ее мать пришли в Кэстербридж.
– Будь я проклята, если выйду за такого, как он или как ты, – отозвалась эта особа. – Что до тебя, Кристофер, мы тебя знаем как облупленного, и чем меньше про тебя говорить, тем лучше. А что до него… так ведь… – она понизила голос, – говорят, будто он был бедняком, работал в учениках и жил на пособие от прихода… Я ни за что на свете не буду болтать об этом… но он действительно был жалким приходским учеником, и, когда начал жить, добра у него было не больше, чем у вороны.
– А теперь он каждую минуту получает прибыль, – пробормотал Лонгузйс. – Когда про человека говорят, что он получает столько-то прибыли в минуту, с ним нельзя не считаться!
Обернувшись, он увидел диск, покрытый сетью морщин, и узнал улыбающееся лицо той толстухи, что в «Трех моряках» просила шотландца спеть еще песню.
– Слушай-ка, тетка Каксом, – начал Соломон Лонгузйс, – как же это получается? Миссис Ньюсон – можно сказать, скелет, а не женщина – подцепила второго муженька, а ты, бабища с таким тоннажем, не сумела.
– И не хочу. На что мне второй муж? Чтобы он меня колотил?.. Нет уж, как говорится, «нет Каксома, не будет и кожаных штанов в доме».
– Да, с божьей помощью, кожаные штаны тю-тю! – Мне, старухе, о втором муже думать не годится, – продолжала миссис Каксом. – Но помереть мне на этом месте, если и родилась не в такой же почтенной семье, как она.
– Правильно! Твоя мать была очень хорошая женщина, – я ее помню. Сельскохозяйственное общество наградило ее за то, что она родила пропасть здоровых ребят без помощи прихода, а также за другие чудеса добродетели.
– Это-то нам и мешало подняться: очень уж велика была семья.
– Именно. Где много свиней, там нехватка помоев.
– А помнишь, Кристофер, как пела моя мать? – продолжала миссис Каксом, возбужденная воспоминаниями. – И как мы пошли с ней на пирушку в Меллсток, помнишь? К старухе Ледлоу, сестре фермера Шайнера, помнишь? Еще мы ее прозвали Жабьей Кожей за то, что лицо у нее было такое желтое и веснушчатое, помнишь?
– Помню, как не помнить, – отозвался Кристофер Кони, посмеиваясь.
– И я тоже хорошо помню: ведь я в то время была уже на выданье – полдевки, полбабы, как говорится. А ты не забыл, – и она ткнула его пальцем в плечо, а глаза ее заблестели в щелках между веками, – ты не забыл про херес и про серебряные щипцы для снимания нагара, да как Джоан Даммит раскисла, когда мы возвращались домой, и Джеку Григсу, хочешь не хочешь, пришлось перетащить ее через грязь, и как он уронил ее в коровьем загоне на молочной ферме Суитэлла, и нам пришлось оттирать ее платье травой?.. В жизни я не бывала в такой переделке!
– Да… этого я не забыл… Ведь как только не баловались в старину, чего только не выделывали, вот уж право! Эх, сколько миль я тогда отшагал на своих на двоих, а теперь едва силы хватает переступить через борозду!
Поток их воспоминаний был прерван появлением воссоединившейся четы, и Хенчард оглядел зевак тем характерным для него взглядом, в котором попеременно отражались удовлетворенное самолюбие и презрение.
– Да… не одного они поля ягода, хоть он и называет себя трезвенником, – заметила Нэнс Мокридж. – Придется ей хлебнуть горя, прежде чем она от него избавится. Он чем-то на Синюю Бороду смахивает, и, придет час, это скажется.
– Чушь, он человек неплохой! Некоторым людям одного счастья мало, – хотят его с маслом кушать. Был бы у меня выбор, как океан-море, я и то не пожелала бы лучшего мужа. Несчастная плакса, да это ей бог послал, ведь у нее-то самой и гроша за душой нет.
Скромная маленькая карета отъехала и скрылась в тумане, а зеваки разбрелись кто куда.
– Да, в нынешние времена прямо не знаешь, как смотреть на вещи! – сказал Соломон Лонгуэйс. – Вчера не так далеко отсюда какой-то человек упал мертвый, и как об этом вспомнишь, да еще погода стоит больно сырая, так прямо душа не лежит браться за какую-нибудь работу. Я совсем зачах оттого, что вот уже две недели пью не больше чем по девятипенсовому стаканчику, так что придется, видно, зайти погреться в «Три моряка», когда буду проходить мимо.
– Не пойти ли мне с тобой, Соломон? – сказал Кристофер Кони. – А то я весь отсырел, как слизняк липкий.
ГЛАВА XIV
Бабье лето настало в жизни миссис Хенчард, когда она вошла в большой дом своего супруга и в круг почтенных его знакомых, и оно выдалось таким ясным, какой только может быть эта пора. Ее муж боялся, как бы она не стала жаждать более глубокой привязанности, чем та, какую он мог ей дать, и потому всячески старался выказать ей хотя бы видимость любви. Между прочим, он велел выкрасить ярко-зеленой краской железные перила, которые обросли тусклой ржавчиной и вот уже восемьдесят лет имели весьма жалкий вид, а подъемные окна времен короля Георга, с тяжелыми рамами и частым переплетом, обновили, покрыв их тремя слоями белил. Он обращался с женой так ласково, как только может обращаться мужчина, мэр и церковный староста. Дом был просторный, комнаты с высокими потолками, лестничные площадки широкие, и две непритязательные женщины казались лишь едва заметным дополнением к его убранству.
Для Элизабет-Джейн это время было очень счастливым. Свобода, которой она пользовалась, поблажки, которые ей делали, превзошли ее ожидания. Спокойная, беззаботная, безбедная жизнь, начавшаяся с замужеством ее матери, дала толчок к большим переменам в Элизабет-Джейн. Оказалось, что она может иметь сколько угодно красивых вещей и нарядов, а, как гласит средневековая поговорка, «брать, иметь и сохранять – приятные слова». Вместе с душевным спокойствием настал расцвет всего ее существа, а вместе с расцветом пришла красота. В знании жизни – следствии острой врожденной интуиции – у нее не было недостатка, но образования, умения держать себя в обществе – этого у нее, к сожалению, не было; зато, по мере того как проходили зима и весна, ее осунувшееся лицо и худощавое тело полнели, приобретая более округлые и мягкие формы; морщинки на юном лбу сгладились, а землистый цвет лица, который она раньше