И он поставил караульных к подземным ходам и проломам.
На стене трудно было стоять, камни осыпались под ногами. Крепость напоминала изгрызенный мышами миндальный торт.
Все разглядывали турецкие шатры, прислушивались к необычайной тишине, и вдруг кто-то сказал:
— Они ушли…
Слово это пронеслось, как огонь по сухим, палым листьям. Все повторяли:
— Ушли! Ушли!
Потом с нарастающей радостью:
— Ушли! Ушли!
Но офицеры никого не выпускали из крепости.
Через четверть часа после восхода солнца караульные доложили, что какая-то женщина просится в крепость. По черной шелковой парандже, закрывавшей ее лицо, сразу признали турчанку.
Она приехала на муле со стороны Маклара. Перед ней на седле с высокой лукой сидел маленький венгерский мальчик. Мула вел под уздцы подросток-сарацин лет пятнадцати.
Ворота открывать не стали. Да и как их было открыть, если ворот уже не было!
Женщина въехала в пролом рядом с тем местом, где были прежде ворота. По-венгерски она не говорила и только выкрикивала:
— Добо! Добо!
Добо стоял на высокой груде камней, вздымавшейся на месте ворот, и поглядывал в сторону Фюзеш- Абоня. Увидев турчанку, он сразу решил, что это мать маленького Селима, а услышав, что она выкликает его имя, хромая, спустился с развалин.
Турчанка пала к его ногам, потом подняла голову и, стоя на коленях, подтолкнула к нему венгерского мальчика.
— Селим! Селим! — молила она, протягивая руки.
Венгерскому мальчику было лет шесть. Смуглое личико, умные глазенки, в руке — деревянная лошадка.
Добо положил руку на голову ребенка.
— Как тебя зовут, сынок?
— Янчи.
— А фамилия как?
— Борнемисса.
Вздрогнув от радости, Добо повернулся к Шандоровской башне.
— Гергей! Гергей! — закричал он. — Бегите скорее к господину лейтенанту Гергею!
Но Гергей уже сам мчался с башни.
— Янчика! Янчика мой! — все повторял он со слезами на глазах.
Он чуть не задушил ребенка в объятиях.
— Пойдем к маме!
Турчанка вцепилась в мальчика обеими руками. Вцепилась, точно орлица в ягненка.
— Селим! — кричала она, вращая глазами. — Селим!
И видно было, что она готова растерзать ребенка, если не получит своего сына.
Минуту спустя из дворца выбежала Эва в развевающейся нижней юбке. Лоб ее был обмотан белым платком, но лицо разрумянилось от радости. Она тащила за собой маленького турецкого мальчика. Малышка Селим был в своем обычном турецком платье и держал в руках большой ломоть белой булки.
Обе матери кинулись с распростертыми объятиями навстречу своим детям.
Одна кричала:
— Селим!
Другая:
— Янчика!
Женщины упали на колени перед детьми, каждая обнимала своего сына, целовала, не могла на него наглядеться.
И, стоя на коленях, они обменялись взглядом и протянули друг другу руки.
Турки и в самом деле бежали.
Варшани, пришедший в крепость сразу вслед за матерью Селима, рассказал, что паши хотели еще раз пойти на приступ, но когда сообщили об этом янычарам, те побросали оружие перед шатрами пашей и закричали в ярости:
— Не станем сражаться дальше! Хоть всех повесьте, а не станем! Аллах за венгров! Против аллаха не пойдем!
Ахмед-паша, плача, рвал свою бороду на глазах всего войска.
— Коварный негодяй! — кричал он Али-паше. — Ты назвал Эгерскую крепость ветхим хлевом, а защитников ее — овцами. Теперь сам ступай, расскажи султану о нашем позоре!
Если бы не вмешательство беев, паши подрались бы перед всей ратью.
Турецких офицеров пало великое множество. Велибея унесли с поля битвы на носилках. Дервиш-бея ночью нашли у стен крепости полумертвого.
В турецком стане царило такое отчаяние и столько было там раненых, что еще не успели паши дать приказ об отступлении, а войско уже начало отступать. Отряды, стоявшие под Фелнеметом, подожгли деревню и пустились ночью в дорогу, провожаемые заревом пожара. Остальные тоже не стали дожидаться утра: побросали шатры, пожитки и устремились в путь.
Невыразимая радость охватила защитников крепости после рассказа Варшани. Люди плясали, бросали оземь шапки. Турецкие знамена выставили как трофеи. Дали залп из пушек. Священник Мартон, подняв крест к небесам, в радости громко запел: «Te Deum laudamus»[95] .
Он упал на колени, целовал крест, плакал.
Из земли выкопали колокол. Перекладину, на котором он висел, положили на два столба и зазвонили.
«Бим-бом, бим-бом…» — весело звонил колокол.
А посреди рыночной площади, подняв крест, пел отец Мартон. Вокруг него на коленях стоял народ. Добо тоже преклонил колена.
Даже раненые вылезли из своих закутков и подземных пристанищ, добрели до площади и тоже встали на колени позади остальных.
Но вдруг Лукач Надь громко воскликнул:
— За ними! Пес подери Мохамедово отродье!
Воины глядели на Добо, сверкая глазами. Добо кивнул в знак согласия.
И сколько осталось в крепости коней, на всех вскочили солдаты, вынеслись из ворот и поскакали вслед за турками в Маклар.
А пешие рассыпались по шатрам. Собрали уйму пороха, пуль и оружия. Шатров же было так много, что и недели спустя их все еще разбирали и перетаскивали.
К вечеру верховые вернулись нагруженные добычей.
Из защитников крепости в братской могиле покоились триста человек. На охапках сена и соломы лежали двести тяжело раненных, за жизнь которых нельзя было поручиться.
Были ранены и все старшие офицеры. Добо и Борнемисса — в руку и ногу. Золтаи лежал пластом. У Мекчеи была целая коллекция ран и рубцов. Волосы, усы, брови, борода были у него опалены, так же как у Борнемиссы, у Добо и у большинства воинов. Голова Фюгеди была обмотана повязками — виднелись только глаза и уши. Недоставало у него и трех зубов — в схватке какой-то турок выбил их булавой. Но Фюгеди весело перенес утрату, ибо вместе со здоровыми вышибли и больной зуб.
Ранены были все обитатели крепости — женщины и мужчины без исключения. Впрочем, нашелся один, не получивший ранений, — цыган Шаркези.
Последнее донесение Шукана звучало так:
— Господин капитан, честь имею доложить, что все большие пушечные ядра, попавшие в крепость, мы собрали и пересчитали.