киностудиям своих актеров и свои цены, а если продюсеров его условия не устраивали, то отказывался от их фильмов. Это было банальное могущество, которое породили деньги, и которое теперь их приносило. Однако Вейдманну не хватало мстительного презрения и насмешки, которые Вилли с удовольствием внес бы в предприятие подобного рода. Проще говоря, ему не хватало артистизма. Вилли тут же потерял к Вейдманну всякий интерес и стал делать все возможное, чтобы обойтись ему как можно дороже. Коммерческий провал фильмов не только не запятнал его репутации, но даже укрепил ее и в некотором роде утвердил в глазах всех тех, кто, ассоциируя талант с непониманием толпы, стал рассматривать искусство как форму поражения. Вилли ловко использовал возникший вокруг него ореол молодого талантливого новатора, павшего жертвой системы, чтобы, как он сам говорил, «пристроиться» при нескольких знаменитых актрисах, яркими звездами сиявшими на небесах Голливуда, а затем весьма тонко и деликатно превратить свою нежную дружбу с ними в солидные эксклюзивные контракты. Всем им, в общем, перевалило за сорок, и они начали испытывать ту же панику, которая оставила свой трагический след в жизни Эвы Гарднер, Джуди Гарланд, Хейди Ламар, Вероники Лэйк, Риты Хейворт, Джоан Крауфорд и многих других. Вилли их успокаивал и заставлял по-новому взглянуть на те достоинства, которые они приобретали, расставаясь с юностью — периодом, который, по его словам, своими глупыми порывами мешал постичь глубину собственного Я; теперь же они обретут самих себя, выйдут из плена ягодиц, бедер и грудей, забота о которых так долго мешала им наиболее полно выразить себя; с годами придет расцвет зрелости, женщина-объект отойдет на задний план, а глубокая, настоящая индивидуальность актрисы освободится от женщины-объекта, окрепнет, заиграет новыми гранями и поведет ее к вершинам славы. При этом Вилли несколько раз упоминал имя Шекспира и ласково похлопывал своих собеседниц по руке. Он считал, что раскрыл таким образом свою настоящую индивидуальность, что бывает в жизни очень редко, пожалуй, так же редко, как и появление гениев. «Верховный сутенер» — вот что громко и отчетливо прозвонило кончину чувствительности. Усилия, которые он прикладывал, чтобы оправдать этот имидж, совершенно чуждый его натуре, оборачивались жесточайшими приступами астмы и крапивницей. И тем не менее он все больше и больше вживался в образ закоренелого циника, глухого к зову сердца, — сердце, говорил он, это вечный новорожденный, — и ему почти удалось забыть ребенка, которого он так тщательно прятал от посторонних глаз и который громко требовал свою долю любви и чудес, как вдруг подлый удар судьбы вернул ему его истинное лицо.
II
Он встретился с Энн Гарантье в конце войны в Голливуде на приеме в Центре пропаганды Свободной Франции, которым руководил Шарль Буайе. Вилли так отчетливо помнил эту встречу, что иногда ему казалось, будто она навсегда отпечаталась на сетчатке глаз и стереть это картинку не могли ни время, ни горечь поражения.
Он стоял в окружении «своих» звезд и раздавал автографы, улыбаясь «своей» улыбкой, когда она подошла к нему. И в этот момент ему вдруг показалось, что он растворился, исчез. Пока она с ним говорила, — лишь потом он понял, что речь шла о благотворительной распродаже, — он слышал только звук ее голоса: чуть хрипловатый и слегка отстраненный, которым, казалось, нельзя произнести первую пришедшую на ум банальность. Этот голос не раскрывался перед первым встречным, не нес невесть какую чушь и не подчинялся власти слов; он все время оставался полускрытым, завуалированным своеобразным ожиданием и сдержанностью, которые свойственны голосу в той же мере, как стыдливость — телу. Невольно закрадывалась мысль, что он хранил свои скрытые интонации и всю полноту звучания для чего-то или кого-то: крика или шепота, человека или идеи — трудно сказать для чего, но чье призрачное присутствие угадывалось в странном оттенке ностальгии. Это был один из тех голосов, которые многократно усиливают желание обладать ими, потому что дают ощущение некой глубины, заполнить которую, как хочется думать каждому мужчине, способен только он один. Иногда, словно последние отголоски детского смеха, в нем проскакивали внезапные нотки веселья и беспечности, что всегда пробуждает у мужчин пресловутое желание взять под свое покровительство его обладательницу и создает у них иллюзию, будто они что-то дают, тогда как на самом деле берут; защищают, хотя в действительности лишь овладевают. Этот странный, отдаленный зов, чуть безразличный и в то же время призывный, которым иногда может быть женский голос, доносится до нас словно из пустоты заброшенного сада, и его непреодолимое влечение пробуждает в нас желание заполнить эту пустоту. И тогда кажется, что чем обширнее она, тем больше места нам в ней отведено. В то время Энн было двадцать два года; сегодня, после восьми лет совместной жизни, ее голос стал еще более отстраненным, еще более безразличным, с каждым словом демонстрируя Вилли всю глубину его поражения. Мало того, Вилли теперь испытывал ежедневную пытку, слыша этот далекий зов, эхо пустоты, заполнить которую отныне мог только другой мужчина. С самого начала их связи она предупредила его: их союз не может быть ничем иным, кроме дружбы. Она рассчитывав полностью посвятить себя искусству, и ничто другое ее не интересовало. И Вилли согласился, едва сдерживая желание расцеловать ту маленькую серьезную девочку в берете и туфельках на низком каблуке, какой она тогда была. Он начал добиваться для нее главных ролей и навязывал ее продюсерам с такой страстью и ловкостью, что сделал из нее звезду меньше, чем за два года. В то же время он привязал ее к себе запутанными контрактами, цифрами, подписями и настолько тонко продуманными деловыми предложениями, что в конце концов брак показался Энн не более чем еще одной подписью на документе, в котором, на сей раз, кроме даты, не фигурировала ни одна цифра.
Так, улыбаясь в объективы, они жили все эти годы — «идеальная пара», «вечные молодожены», — и единственное удовлетворение, которое получал Вилли в данной ситуации, заключалось в том, что ответственность за эту рекламу возлагалась на Энн: таково было условие контракта.
— Еще кофе, дорогая? У нас полно времени. Шествие начнется в три часа.
— Спасибо.
Дочь преподавателя французского языка в нью-йоркском университете, Энн получила образование в Сорбонне и вернулась в Соединенные Штаты, как только началась война. Ее отец был человеком утонченным, не способным проявить себя ни на родине, в Америке, ни во Франции, где он прожил много лет, жестоко страдая оттого, что она не соответствовала его представлениям. Военные годы он провел в своей квартирке на Манхэттене в окружении коллекции произведений абстрактного искусства, размышляя над будущим культуры: с идеологической точки зрения Запад представлялся ему высшей формой помпезного искусства. Вид крови приводил его в такой ужас, что ему было бы легче воспринять известие о гибели человечества, чем согласиться присутствовать при процедуре переливания крови. Невероятное количество кактусов всех форм и размеров заполонило квартиру, взяв хозяина под надежную защиту своих ощетинившихся колючками рядов. На стенах не было ни одного яркого, диссонирующего пятна. Цветовая гамма была выдержана в нейтральных тонах, прямые углы иногда нарушал скрюченный силуэт кактуса или серая завитушка на полотне Хартунга. Современная мебель, выдержанная в сухом геометрическом стиле, который делал ее такой же бездушной и не более живой, чем скелет в пустыне, дополняла этот целенаправленно созданный антураж, призванный существовать вокруг человека, изо всех сил стремящегося ограничить свою жизнь ее призрачным образом, тысячекратно профильтрованным и, таким образом, избавленным от всего того, что могло бы задеть или ранить. Дно аквариума украшал какой-то лунный пейзаж, созданный из песка и камней, но рыбок в аквариуме не было, или, как говорил Вилли, налицо было наличие их отсутствия. Но среда, в которой существует человек, мало что значит: зачастую она говорит о нем меньше, чем на самом деле скрывает.
Вилли отправился повидаться с будущим тестем незадолго до свадьбы. Это был своего рода визит вежливости, в ходе которого речь шла совершенно о другом: Гарантье горько сетовал на тот низкий уровень, до которого скатилась кинематография, уделявшая, по его мнению, слишком большое внимание живым людям, но игнорировавшая мир форм.
— В принципе, это вина Шекспира, который в литературе дал волю инстинктам, как кобылицам и жеребцам во время течки: с тех пор они так и не угомонились. Я, прошу заметить, не враг природы. Я очень люблю цветы, особенно те, которые имеют необычную форму и похожи на знак, но не отличаются яркостью окраски и сильным запахом. Сегодня наша чувствительность платит за наши преступления, а наши