это замечание носило общий характер.
— В конце концов, что вы хотите. Вне всяких сомнений, он оставит ее, я не переживу большой любви, вот и все. Полагаю, вы уже поняли, что я живу чужим счастьем.
— Зачастую это врожденное свойство, — заметил Гарантье, — и оно легко диагностируется. Обычно его называют потребностью в братстве.
— Да, это банальная форма эмоционального паразитизма, — подтвердил Ла Марн. — Таким образом, весьма вероятно, что вместо тою, чтобы жить большой любовью — их любовью — и иметь детей — их детей, — вечный слуга Сганарель вновь последует за своим хозяином Дон Жуаном к новым победам над невозможным, в погоню за абсолютом. Он часто цитировал мне Камю: «Я против всех тех, кто считает себя абсолютно правым». Но поскольку он тоже настроен
— Тем не менее вы, должно быть, часто с ним об этом говорили?
— Часто. Я напомнил ему, что каждому человеку отведено свое время. На его долю пришлись антифашизм, война в Испании, Сопротивление. Слишком много для одного человека. Пусть что-нибудь останется и другим, жаждущим пожертвовать своей шкурой. Но тут ничего не поделаешь. В ответ слышишь всю ту же фразу Камю: «Я против всех тех, кто считает себя абсолютно правым». Но тогда ему следовало бы быть немного против самого себя.
Ла Марн пожал плечами.
— Словом, никто не знает, чем все кончится. Может быть, ваша очаровательная дочь заставит его отступиться от Сталина.
— Вы считаете, что это возможно?
— Не знаю. Лично у меня никогда не было большой любви. Но фашизм и марксизм — ленинизм всегда ошибались, когда делали на это слишком большие ставки. На падение нравов, я имею в виду.
Ла Марн вздохнул. Чайки в ожидании крошек носились над балконом и качались самим воплощением беспокойства и тревоги.
— Да,
— Я никого не видел, — сказал Ла Марн. — Я несколько часов простоял у них под окном со шляпой в руке в надежде, что мне перепадут какие-нибудь крохи… Я никого не видел.
Он поднялся.
— Ну ладно, я пойду к Вилли. Нужно воспользоваться карнавалом.
Он нацепил накладной нос.
— Я снова стану Бебдерном. Нет ничего более взбадривающего, чем небольшая пауза в вопиющей непрерывности самого себя.
— Бедный Вилли.
— Фу! Такой же клоун, как вы и я.
— Во всяком случае, не слишком обнадеживайте его. Он сердечник.
— Положитесь на меня. У меня нет никаких причин желать его смерти. К тому же, счастливый Вилли — это было бы совсем не смешно.
Гарантье бросал чайкам крошки. На его бледном и спокойном лице даже морщины выглядели хорошо продуманными и расположенными в нужных местах с деликатностью Клее. Его чувствительность воспринималась только на расстоянии. Жизнь обретала форму изысканного политеса, учтивости, которая распространялась абсолютно на все, грубость отступала на всех фронтах: в общем и целом — это Запад. Цивилизация, подвешенная над собственной пустотой, как улыбка Чеширскою Кота.
Гарантье намазывал тост маслом.
— Что касается вашего друга… Марксизм совершил ошибку, придав персонажам Лабиша[6] трагические черты. Тем самым он вырвал их из среды водевиля. Они продолжают терять штаны в присутствии публики, но это ее уже не смешит. Марксизм-ленинизм превратил простых буржуазных рогоносцев в сознательных героев, восставших против своей судьбы. Он харкнул трагедией в душу общества, которое должно было закончить свое существование, погрязнув в пошлятине. Я твердо убежден, что марксизм, отравляя все свои источники наслаждения, был заинтересован в их спасении. И если Ленин не смог спасти царское общество, то только потому, что все произошло слишком быстро — ему не хватило времени.
Ла Марн хорошо понимал природу этого равнодушия: в его основе лежал неприрученный страх.
— И как это вы еще не курите опиум, друг мой? — спросил он. — Берегитесь. Чересчур изысканный и тонкий вкус ведет прямо к рубленому бифштексу с горчичным соусом. Именно этим и объясняется объединение нашей элиты с фашизмом и сталинизмом.
Он вышел из отеля, пересек бульвар и купил свежие газеты. Американская авиация находилась в состоянии повышенной боеготовности, а в Корее волны китайских «добровольцев» обрушивались на отступающие подразделения войск ООН. Мир разъедала язва реальности.
Шереметьев написал, что «отсутствие любви могло стать Богом», а Горький — что «любовь — это непостижимость человека с позиций законов природы». Есть от чего свихнуться.
Он сел на скамейку и со стыдом посмотрел на море и небо. Было бы неплохо, если бы каждый год весь мир праздновал день, когда человек просит прощения у природы.
XIX
Он закрыл дом на ключ, и они спустились на двадцать ступеней по улице Пи, прошли мимо фонтана, который пытался скрыть свой легкомысленный вид под достоинством высеченных на нем римских цифр, поднялись по переулку-лестнице, при каждом повороте делавшей им свой каменный реверанс и ступени которой приподнимались, как складки тяжелой драпировки. В нишах над дверями стояли мадонны. Оборачиваясь, Энн видела неотступно следовавший за ними синий взгляд моря, а над ступеньками террас, над виноградниками и апельсиновыми деревьями возвышался замок, которому решительно не хватало величия и который своим видом напоминал не о десяти веках истории, а о десяти веках солнца и лазури.
— Это Гримальди, — сказал Рэнье. — Все замки в этом районе называются Гримальди, а все жители откликаются на имя Эмбер. Так удобнее для иностранцев.
Они проходили мимо булочной. Над входом в магазинчик висел деревянный ангел, похожий на ученика балетной школы. Булочник в белой майке, оставлявшей открытыми руки, курил сигарету.
— Привет, Эмбер.
— Привет.
Сложив руки под передником, булочник посасывал свой окурок и с видом знатока хорошего хлеба разглядывал Энн.
— Похоже, что вы нас скоро покидаете?
— Нет, я остаюсь здесь.
— Война закончилась?
— Нет, но одну я пропускаю. Что касается следующих, то там будет видно. Есть, знаете ли, то, что называют пенсией по старости.
— В Индокитай уезжает мой племянник, Пьеро Эмбер.
— Такова жизнь.
— Это не жизнь, — ответил булочник.
Он не сказал, что это, но посмотрел на Рэнье прищуренными глазами, иронично пожевал окурок, и тем самым все было сказано. Он казался раздосадованным, как любой житель Средиземноморья, который всегда