все, что есть фальшивого в Москве, пахнет Гулагом. Главное — не доля истины и не доля лжи, а доля наименьшего зла. Когда-нибудь, изучая остатки нашей цивилизации, археологи-инопланетяне решат, что нашими по-настоящему «великими людьми» были те, которые причинили меньше всего бед. Возможно, в Пантеоне будущего можно будет увидеть портреты Эррола Флинна, Гари Купера, Карлтона Хестона с надписью «Они, по меньшей мере, только притворялись». Я хотела крикнуть ему: пусть они занимаются своими «скачками вперед», пусть скачут с замечательной уверенностью в своей правоте, она-то и приведет их прямо в болото сомнения. Уверенность всегда была лучшим способом ошибаться. Пусть они расцветают в своей уверенности, и сомнение придет к ним как логическое завершение их пути. Пусть они упиваются своей твердостью, силой, сталью: в конце их ждет вкус хрупкости. Они напрасно сражаются с этой повсюду проникающей женственностью. Пусть они отсчитывают время веками: к ним придет такая тоска по секунде, по мгновению, что им понадобится вся наша дружба, чтобы не разнести вдребезги то, что они построят. От их сооружений останется только скромная любовь к тому, что нельзя построить. Именно на вершине своего творения они внезапно признают поражение, и тогда его строительство можно будет считать завершенным. Они — китайцы и русские — столько требуют от самих себя, что снисходительность и терпимость придут к ним просто как осознание самих себя, как сострадание к самим себе. «Мирное сосуществование» означает время, которое необходимо им и нам, чтобы измениться. Еще одно усилие, еще один «долгий марш», еще одно «ух!», сопровождаемое хрустом костей, и они наконец услышат наши женские голоса и прислушаются к ним. Я знаю: это говорит женщина, жалость, нежность, женское терпение. Но время женщин еще не пришло, и мне пока не на что рассчитывать. Уезжай. Самая старая мужская музыка — песня отъезда. Женские голоса — это всего лишь эхо мужской песни, мужского мира и мужских несчастий. Вот то, что я тогда не говорила ему, поскольку нет смысла бороться с законом, единым для всех Голливудов: фильмы- катастрофы, приносившие доходы с незапамятных времен, строятся вокруг мужчин-звезд.»
— Почему ты смеешься, Энн?
— Вы, мужчины, забрали себе все главные роли, думаю, уже пришло время давать их женщинам.
XXIII
Вилли лежал в постели с широко раскрытыми глазами. Он пытался думать о практических вещах: Россе, контрактах, киностудии в Голливуде, бомбардировавшей его телеграммами угрожающего содержания, о журналистах, уже почувствовавших запах паленого: два репортера постоянно дежурили, сменяя друг друга, в холле отеля, и, когда он выходил, то не мог избавиться от впечатления, что за ним следят. Но у него перед глазами стояла повисшая между небом и землей тропа, ведущая в Горбио, и медленно идущая по ней целующаяся пара. Вилли попытался улыбнуться, вычеркнуть из памяти этот абсурдный образ нежности и слащавой сентиментальности, подобно тому, как он крикнул бы «Стоп!» на съемочной площадке, если бы актеры осмелились навязать ему сцену, пронизанную подобной жалкой банальностью. Но делать было нечего: стереотипы всегда отличались устойчивостью.
Вилли закурил, встал с постели и лихорадочно оделся, не имея ни малейшего представления о том, что будет делать. У него оставался лишь один выход — Сопрано. Ему следует найти Сопрано, только он мог вытащить его из этой истории. Но где? Как? Существовал ли он вообще? Ну, конечно же, существовал: это факт. Белч существовал. Мафия существовала. И, несомненно, у них всех был босс, еще более влиятельный и всемогущий, у которого повсюду имелись свои люди, следившие за порядком. Сопрано или кто-нибудь другой — неважно. Нужно было кого-то найти, и немедленно.
Он надел смокинг и посмотрел на себя в зеркало в ванной комнате: все было при нем — насмешливая гримаса и отвлеченный взгляд; его лицо, словно вырезанное из слоновой кости, несло на себе отпечаток некой негритянской красоты, сродни той, что свойственна деревянным маскам бенинских воинов, но латинизированной в испанском духе. Курчавые волосы цвета воронова крыла, казалось, настоятельно требовали золотого кольца Яго в мочке уха, но до этого Вилли никогда не доходил: в мизансцене ничего нельзя чрезмерно подчеркивать, сам экран и так обладает эффектом преувеличения. Если он не мог найти Сопрано, чтобы избавиться от соперника, придется поискать кого-нибудь другого: на Лазурном берегу должно хватать подонков, готовых на все ради денег. Он почувствовал себя лучше. Астма никак себя не проявляла. Он снова искусно импровизировал, используя свой талант режиссера-постановщика.
Вилли спустился в холл и попросил кассира выдать ему наличные по чеку. Кассир посмотрел на чек, и на его лице появилось выражение досады и разочарования.
— Сожалею, месье Боше, но такую сумму я не могу выдать.
— Я собираюсь поиграть в баккара. Мне нужно как минимум столько.
— Мы совершенно не сомневаемся в вашей подписи, но наша фирма придерживается принципа никогда не создавать проблем знаменитостям из числа нашей клиентуры возможными судебными исками. Это принцип конфиденциальности.
— Что же мне тогда делать? Банки уже закрыты.
Служащий поднял руки.
— Кому-нибудь другому, месье Боше, я бы напомнил о существовании ювелирного магазина. специализированного, который постоянно работает рядом с казино. Но, естественно, вас это совершенно не заинтересует.
— Спасибо, — поблагодарил Вилли.
Он улыбнулся. Какая простая и замечательная идея. Ему следовало бы сразу об этом подумать. Он поднялся в свои апартаменты и, насвистывая, прошел в комнаты Энн. По своей циничной грубости найденное решение идеально соответствовало тому образу, который он создал для себя и теперь тщательно пестовал. Вилли открыл сейф и достал драгоценности Энн: одно только жемчужное колье потянет на миллион, а за такие деньги, в отсутствие Сопрано, он обязательно кого-нибудь да найдет. В конце концов, он действовал в интересах Энн, с учетом своих интересов, конечно. Таким образом, ее участие в этом деле было совершенно естественным. Он сунул колье в карман и поехал в «Казино де ля Медитерране». Ювелирный магазин он нашел сразу же за казино, и старый армянин согнулся над колье.
— Сегодня будет большая игра, — заметил он.
— Они еще ничего подобного не видели, — заверил его Вилли.
Они быстро заключили сделку.
— Вы можете забрать колье в течение сорока восьми часов, — сказал ювелир. — Вы потеряете только четыре процента.
Вилли взял триста тысяч франков.
— Не могли бы вы принять остальные деньги на хранение?
— Это хорошая предосторожность. И потом, она позволяет немного проветриться между партиями.
У ювелира был непомерно длинный нос, и Вилли с восхищением смотрел на него: этот нос казался ненастоящим.
Вилли забрал чек и оказался на улице Франс с пачкой денег в руке, которые он намеренно держал на виду. Рано или поздно на них должен был клюнуть какой-нибудь подонок.
Шла предпоследняя ночь карнавала, и толпа, схлынувшая с площади Массена, рассасывалась по ночным заведениям и кафе; нервно возбужденные люди, словно боясь потерять свой задор, искусственно поддерживали его теперь криками, суетой и смехом. На улицах было больше людей в масках и карнавальных костюмах, чем в предыдущие вечера: правление его Величества Карнавала подходило к концу, и народ разбрасывал конфетти полными пригоршнями, словно это была стремительно обесценивающаяся мелочь; шум стоял невероятный, смех становился все более громким и резким; накладные носы, бороды, остроконечные колпаки; пьеро, шуты и клоуны скакали в пыли, держась за руки; повсюду царила атмосфера горячечного возбуждения, присущего всем режимам накануне падения. Девушка в гусарском кивере из серебристой бумаги, идущая под руку с одетым во все белое кондитером, остановилась перед Вилли и показала на него пальцем:
— Посмотрите-ка на него. Что он делает с этими деньгами в руке?
— Мадмуазель, — ответил Вилли, подмигивая ей, — я ищу человека.