- До конца по коридору, после кулис, вторая дверь направо. Вы ветеринар?
- Да, но сейчас я спешу. Я еще зайду к вам, попозже.
Навстречу мне попадались какие-то девицы с голой грудью, карлики-каскадеры. Проходя за сценой, я краем глаза заметил раджу в тюрбане: сплетая пальцы, он изображал на экране профиль Киссинджера[7]. Я задержался на минутку, посмотреть: он показывал теперь брата Граучо[8] с его неизменной сигарой. Театр теней - моя слабость. Я взглянул на часы: ровно одиннадцать. По крайней мере половина пути уже пройдена. Молодой человек с очень длинными волосами и белесой бородкой сидел на стуле, окруженный пуделями. На коленях он держал шимпанзе, обезьяна облизывала палочку от мороженого. Все пудели были белыми, кроме одного - розового. Я остановился.
- Никогда еще не видел розового пуделя.
- Чего люди не придумают. Это краска. Сами можете попробовать.
- А где сеньор Гальба? Он указал пальцем нужную дверь. Сеньор Гальба, совершенно разбитый, утопал в кресле и осторожно вытирал потный лоб платком. Он был во фраке, и в сочетании с манишкой нос его (может быть, потому, что у страха не только глаза велики) становился прежде всего органом предчувствия, предвосхищения, разведывания, а не просто обоняния. Нос сеньора Гальбы был сейчас, что называется, в карауле.
Пудель лежал у ног маэстро, и лысая морда резко выступала из густой поросли серых кудряшек; глаза у него были впалые, с темными кругами. На гримерном столике, ярко освещаемом шестью электрическими лампочками, помещенными над зеркалом, стояло шампанское в ведерке, бутылка коньяка и еще одна, с минеральной водой. Тут же были пузырьки с лекарствами и пепельница, полная окурков. Сеньор Гальба улыбнулся мне, но глаза его смотрели все с той же тревогой: человек, который ждет. Мягким движением руки он любезно указал мне на табурет. Я сел.
- Как в Каракасе? - осведомился он.
- Обещаю, что позабочусь о вашем любимце, - начал я.
Он был пьян, но ему, очевидно, было не привыкать. Он вдруг посмотрел на меня свысока:
- С чего бы? Вам, стало быть, сказали, что это произойдет сегодня?
- Я только хотел ободрить вас.
- Позвольте, сударь, выразить вам мое удивление. Вы входите ко мне с таким уверенным видом и заявляете: 'Я позабочусь о вашем любимце', как если бы знали - из достоверного источника! - что сегодня я выйду на сцену в последний раз. Там, в коридоре, вы... кого-то встретили?
- Да вроде никого.
- Ну конечно. Я так привык к этим порядкам в мюзик-холле, что все время боюсь опоздать: третий звонок, вовремя выйти на сцену, потом уйти, продолжительность номера, режиссер в кулисах, беспощадно уставившийся на свои часы...
- Послушайте, Гальба, я только сказал, что позабочусь о вашей собаке. Теперь вы можете умереть спокойно. Все будет в порядке.
- Вы что, издеваетесь надо мной? Знаете вы кого-нибудь, кто умер бы спокойно?
- Но ведь это может случиться и во сне, не так ли?
- Соло[9], - ответил он. - Только этого мне и не хватало. Теперь я вообще глаз не сомкну. Кстати, Матто Гроссо отличный сторожевой пес. Я уверен, что он поднимет лай.
- Ваш номер... не знаю, как вы справитесь в таком состоянии.
- Ничего не остается. Жизнь, смерть... - Властным жестом он смел эти мешавшие ему пустяки. - Я просто говорю все, что должно быть сказано по этому поводу... Вы в этом убедитесь. Хорошо еще, что меня не понимают; иначе давно бы уже освистали и выгнали со сцены. Публика сочла бы себя оскорбленной. Она не терпит, когда с таким пренебрежением относятся к столь серьезным вещам. Что вы хотите, мы, великие артисты, все до единого обречены нести в себе свое послание, как закупоренная бутылка в открытом море. К тому же и моря-то больше нет, остались одни бутылки. У меня есть ассистент, Свенссон, Свен Свенссон - запомните это имя - молодой швед, он пишет диссертацию по философии в Упсальском университете о моей жизни и творчестве. Я вам весьма признателен, что вы отложили свою поездку, решив навестить меня. Вот что значит настоящий друг.
- Я стараюсь убить время, вот и все, - возразил я. - Вы позволите, мне нужно позвонить.
Он со спокойной учтивостью указал на телефонный аппарат и поднес ко рту бутылку с коньяком. Пудель не сводил с него глаз и дрожал. Я подошел к телефону и набрал номер. Никто не отвечал. Я нажал на рычаг, прерывая связь: больше я уже ничем не мог быть полезен. В зеркале, под электрическими лампами, я видел отражение человека с телефонной трубкой в руке, который два раза подряд набирает один и тот же номер, повторяя цифры, как шепчут имя возлюбленной.
Сеньор Гальба поднялся, не без некоторого усилия. Недостаток устойчивости он удачно восполнял умением держаться.
- Работа полиции в аэропортах налажена отлично, - заметил он. - Но если вам нужен, скажем, паспорт, я знаю кое-кого...
- Как вы догадались, сеньор? Он коснулся кончила своего носа:
- Глубокое знание порядка вещей в этом мире, сударь. Мы умеем распознать человека, загнанного в угол, мы - мой нос, моя собака и я сам.
Он вышел, пудель тяжело поплелся за ним. Несколько минут я стоял, размышляя о таком заведении, куда бы вас принимали, чтобы исследовать все ваши накопившиеся неприятности, ваше сознание, угрызения совести, воспоминания, страхи, а потом, нажав на какие-то кнопки, все стирали, оставляя, так сказать, чистый лист. У меня не было ни малейшего шанса выкарабкаться из этого самому по очень простой причине: я слишком любил в прошлом, чтобы в настоящем сохранить способность жить, довольствуясь самим собой. Это было абсолютно, органически невозможно: все, что делало меня мужчиной, принадлежало одной женщине. Я знал, что говорили о нас иногда, говорили почти с осуждением: 'Они живут исключительно один для другого'. Меня огорчала язвительность подобных замечаний, отсутствие в них и намека на великодушие, холодное безразличие к единению человеческих душ. Счастливая любовь одета в наши цвета: у нее, несомненно, миллионы приверженцев во всем мире. Наше братство обогащается каждой новой вспышкой радости. Смех ребенка или нежность влюбленных - всех согревают своим теплом, всем дают место под солнцем. А безнадежная любовь, которая лишает веры в саму любовь, - довольно странное противоречие. Я отыскал в кармане листок со счетом и набрал номер. В трубке раздался ее голос.
- Я только хотел вам сказать... я должен вам объяснить...
- У вас что, больше никого нет в Париже?
- Приходите. Не будете же вы до последнего вздоха слушать эту индейскую флейту... У них, в Андах, это естественно, на высоте в пять тысяч метров не дышат, там только дух испускать... Там - да, но не на улице Сен-Луи-зан-Лилъ... Я уверен, что, когда встречаются два незнакомых человека, как, например, мы с вами, все представляется возможным... Я ведь тоже достаточно пожил на свете, чтобы стараться любой ценой избежать этих белых пятен, где можно написать неизвестно что... Не беспокойтесь, я не стану говорить с вами ни о любви, ни даже о дружбе... может быть, только о взаимной поддержке... Нам нужно... развеяться, обоим... Да, именно развеяться... чтобы забыть...
- Послушайте, Мишель... Это ведь вы?..
- Да, это я. Помните, я вас толкнул, выходя из такси, и...
- Вы пьяны от горя. Что еще произошло?
- ...Я не смог уехать. Я пообещал ей уехать, далеко, чтобы не сорваться в любую минуту и не броситься туда, к ней... И не смог. Я, что называется, слабый, а у нас, когда мы любим женщину, слабость превращается в такую... силу, что... и вот, когда она должна умереть из-за каких-то... технических причин, да, слабый, изношенный организм... потому что слишком поздно это заметили и... Я вам уже говорил, что для нас, слабых, и любовь, и расставания, окончательные и бесповоротные, независимые от нашей воли, настоящие лавины мощи... принимают угрожающие размеры... нежности. Думаю, вы сильная женщина, не могу утверждать, я вас почти совсем не знаю; вот, хочу извиниться, что побеспокоил. Я только и могу, мадам, - заметьте, я опять обращаюсь к вам 'мадам', чтобы еще раз подчеркнуть, что мы с вами совершенно чужие друг другу, - я только и могу, что признать свою слабость, потому что сила, мадам,