— Каково Джузеппе Дзага чувствовать, что его судьба и судьбы его жены и сына зависят от дерьма? Да, от кучки дерьма, которое не желает выходить?
Превосходный сюжет комедии для г-на Гольдони, хотя, как говорят, старик стал слишком важным, чтобы вызывать смех публики.
— Оставь меня в покое, — проворчал отец. — Дерьмо дерьму рознь. То, из которого я тебя вытащил в Венеции, пахло не лучше.
Я стоял в углу гостиной, делая вид, что кормлю нашего зеленого попугая Хулио, верещавшего в своей клетке. Краешком глаза я наблюдал за выражением лица Терезины. Я почти уверен, что увидел слезы на ее глазах. Не могу вам описать, какое впечатление произвели на меня слезы Терезины, — я хорошо знаю границы моего мастерства. Я забыл руку внутри клетки, и разбойник Хулио воспользовался этим, чтобы больно меня ущипнуть.
«Да здравствует царь!» — проверещал он фразу, заученную еще во времена Петра, — вот уже десять лет синьор Уголини тщетно пытался переучить его на «Да здравствует царица!».
— Когда-нибудь, — сказала Терезина, — я вернусь в Венецию и заделаюсь шлюхой, чтобы действительно стать членом вашей семьи, ибо не было в истории блядей более блядских, чем всегда готовые к услугам Дзага!
Она повернулась спиной к отцу и взбежала по лестнице, придерживая двумя руками подол платья. Я хотел было пойти за ней.
— Останься, — бросил мне отец таким хриплым голосом, что я едва узнал его. — Ты не сможешь ее утешить. Есть лишь один способ усмирить ее, но ее природа препятствует этому. Есть женщины…
Он попытался взять себя в руки, но его унижение и ощущение беспомощности были столь болезненны, что никакой наружный блеск не мог скрыть таящуюся в нем глубинную суровость лодочников, моряков и возчиков из Кьоджи.
— Есть женщины, которых ничем не проймешь, ничем не успокоишь, ибо они ущербны в главном. Их можно трахать часами — они будут лишь считать мух на потолке. Ничто никогда не удовлетворит их. Ни бриллианты, ни праздники, ни восхищенные знаки внимания…
Он поднялся, подошел к столику и схватил нетерпеливой рукой бутылку с новым ликером, который привозился из Англии, но производился в Португалии. Он поднес ее ко рту, обойдясь без бокала. Я был поражен грубостью его речей и напуган злобным выражением лица. То было грубое лицо мужика, забивающего насмерть своего осла в отместку за собственное несчастье. Его взгляд, циничный и столь же жесткий, как и его черты, скользнул по мне.
— Тебе, сынок, скоро стукнет четырнадцать, — бросил он со злой усмешкой, не мне адресованной, но происходившей от его провалов, всех унижений, испитых им на службе у знати, и от беспомощности сильного мужчины, неспособного даровать наслаждение женщине, которую он любит.
— Тебе скоро стукнет четырнадцать. Ты прекрасно устроен там, где нужно. Я справлялся у Проськиных девок. Ты одарен и сможешь творить чудеса с твоей волшебной палочкой…
Он засмеялся. Этот смех причинял мне боль, на моих глазах рушился образ отца, которого я любил и уважал больше всего на свете.
— Когда тебе изменит удача и все твои дела пойдут наперекосяк, а такое в жизни случается, ты сможешь зарабатывать себе на жизнь, работая сутенером; многие из наших занимались этим — сменили магию на магию, чародейство на чародейство…
Он направил на меня указательный палец. Он был пьян; должно быть, начал с утра.
— Но вот что я хочу тебе сказать. Тебе попадутся женщины, с которыми у тебя ничего не получится. Это, в общем-то, не так уж важно, ты можешь спокойно наслаждаться один, не заботясь о наслаждении другого… Но когда женщина, отмеченная таким проклятием, лишенная своей сущности, оказывается твоей возлюбленной… тогда, глупыш… тогда… ты познаешь ад… а знаешь, что такое ад? Это когда не можешь. Иди.
Я направился к двери, едва сдерживая слезы.
— Постой.
Я остановился, но не обернулся. Я не хотел видеть отца таким. Я уже знал, что свою любовь, свои иллюзии нужно защищать. А иногда лучший, если не единственный способ защитить их — подвергнуть испытанию с холодным сердцем и ясной головой.
— Ты любишь Терезину? Скажи мне, ты любишь ее?
— Да, я ее люблю.
Мне сразу стало стыдно за свои слова, не за само признание, а за то, что я произнес его со слезами и детским голоском.
— Тогда…
Я ждал. Отец умолк. Потом я услышал скрип паркета. Я закрыл глаза и сжал зубы, я ждал, что его кулак опустится на мою спину. Я ожидал, что он прибьет меня, как щенка. Я не смог понять всю глубину его отчаяния и одиночества. Ощущения провала.
Его рука легла мне на плечо, он бережно повернул меня и прижал к себе. Теперь я уже не сдерживал себя и бросился к нему, рыдая. Он крепко сжал меня в своих объятиях.
— Плачь, — сказал он с нежностью, разрывавшей мое сердце. — Плачь за себя и за меня. Я, к несчастью, уже разучился. Даже не знаю, как это делается. Производство слез сложнее, чем производство философского камня. Наступает день, когда просто перестает получаться. Слезы покидают вас. Наверно, им перестает у вас нравится: тепло уходит, меняется климат… — Он засмеялся. — Слезы, они как апельсины…
Он ушел. Я был счастлив, спокоен, утешен, ведь несколько мгновений я думал, что у меня никогда больше не будет отца, поскольку я не смогу больше восхищаться им.
Глава XXI
Когда наутро я увидел его, он вновь обрел свою уверенность, достоинство, самообладание.
Мы ждали с нетерпением новостей из ночного горшка императрицы. Заметив, что я хожу за ним, стараясь скрыть беспокойство, он дружески похлопал меня по плечу:
— Не бойся, малыш. Она покакает. Надо доверять искусству.
Около четырех часов пополудни мы услышали громкие удары в дверь. Я бросил на отца тревожный взгляд. Мне казалось, что это пришли нас арестовывать. Спустя несколько мгновений в гостиную, как пушечное ядро, влетел Ермолов. Он подкинул в воздух меховую шапку, стянул одну рукавицу и изо всей своей русской силы швырнул ее на пол, потом широко раскинул руки, показывая размер кучи.
— Ур-ра! — заорал он во всю мочь. — Высралась!
Мы были спасены.
Должен добавить, что признания, сделанные мне отцом в минуту отчаяния, по поводу недоступности, или, если угодно, «неразрешимости» Терезины, не произвели на меня никакого впечатления; по правде говоря, я их почти не понял. Мысль о том, что мужчина может придавать такое значение наслаждению, которого женщина не хочет или, по причинам физиологическим, не может от этого мужчины получить, далеко превосходила пределы моего еще почти детского понимания. Этот аспект взаимоотношений между полами стал в моем сознании важным много позже, когда забота о самосовершенствовании заставила меня в любовных объятиях отрешиться от чрезмерной занятости самим собой, а также когда необходимость зарабатывать себе на жизнь обязала меня учитывать вкусы публики.
Хотя ничего подобного снежней буре, причинившей нам столько неприятностей, больше не повторилось, зима в том году выдалась на редкость морозной. Терезина, ненавидевшая этот мерзкий климат, говорила, что он надрывает сердце, что у природы здесь одна цель — заключить жизнь в глыбу льда, вплоть до исчезновения последнего человеческого дыхания. В эти тягостные дни в ледяной пустыне, когда солнце поднималось над куполами Петербурга лишь для того, чтобы признаться в собственной слабости, и, как кающийся грешник, на коленях тащилось на проплешину неба, она, чтобы согреться, рассказывала мне об Италии. В ее рыжей шевелюре было больше света и тепла, чем во всей стране.