двери, и она вынуждена была остановиться и поговорить со мною. Мы обменялись несколькими общими фразами. Она или обходилась с человеком очень любезно или была с ним довольно груба. Обыкновенно она говорила со мною несмотря на меня и в то же время кивая головою и улыбаясь стоящим вокруг. Я встречал много также дурно воспитанных женщин, и это меня не удивляло. С минуту, однако, ее взор остановился на мне.
— Где ваш друг, мистер Гарджон? — сказала она. — Я думала, что вы неразлучны.
Я посмотрел на нее с удивлением.
— Он обедает не дома, — ответил я, — и не думаю, что он придет сюда.
Она засмеялась и сказала:
— О, он придет.
Кажется, что этот смех был самой худшей чертой в этой женщине. В нем звучало столько жестокости, что это меня разозлило. Она собралась уходить, но я загородил ей дорогу!
— Почему вы так думаете? — спросил я ее, зная, что мой голос выдал то беспокойство, которое я чувствовал относительно ее ответа.
Она поглядела мне прямо в лицо. У нее было хоть одно хорошее качество, качество, которым животные обладают в большей степени, чем люди, а именно — правдивость. Она знала, что я ее не люблю, вернее даже, ненавижу, и не думала скрывать этого.
— Потому, что я здесь, — ответила она. — Почему вы его не спасаете? Разве вы над ним не имеете никакого влияния? Прикажите святой удержать его, мне он не нужен. Вы слышали, что я ему сказала в прошлую ночь. Я выйду замуж за него только ради его положения и денег, которые он может заработать, если захочет работать, а не мечтать, как дурак передайте это ему; я от этого не откажусь.
Она прошла далее, чтобы поздороваться с каким-то старым лордом, а я стоял, смотря ей вслед, с несколько глупым выражением лица, пока какой-то молодой дурак, не подошел ко мне и, улыбаясь, спросил меня, — не видел ли я привидения или не проиграл ли пари.
Ждать не было никакой надобности; что-то говорило мне, что женщина эта сказала правду. Я видел, как он пришел, видел, как он, как собака, ходил около нее, ожидая доброго слова или пинка. Я знал, что она меня видит, и знал, что мое присутствие только прибавляет ей смелости. Я заговорил с ним только тогда, когда мы вышли на улицу. Ни один из нас не был хорошим актером. Он много прочитал на моем лице, а я увидел, что он прочитал это. Мы молча шли рядом, причем я соображал, что сказать, сомневался, сделаю ли я добро, и желал, чтобы мы были, где угодно, только не на этих тихих улицах. Мы заговорили только тогда, когда дошли почти до театра «Альберт».
Он сказал:
— Разве вы думаете, что я не предвидел всего этого? Не думаете ли вы, что я не знаю, что я дурак, негодяй, лгун! Ну, что за толк будет из того, что мы об этом переговорим?
— Но я этого понять не могу.
— Нет, — ответил он, — потому что вы дурак, и потому что вы видели одну только сторону в моем характере. Вы сочли меня великим джентльменом, потому что я возвышенно говорю и полон благородного чувства. Да ведь вы идиот. Сам черт может таким образом очаровать вас. Он, наверное, обладает хорошими манерами и говорит, как святой, и, кроме того, со всеми нами, наверно, готов молиться. Помните вы первую ночь у старого Фауерберга. Вы всунули вашу глупую голову в спальню и смотрели, как я стоял на коленях у кровати и молился, а другие стояли по сторонам и смеялись. Вы тихо заперли дверь и думали, что я вас не видал. Я не молился, а только хотел молиться.
— Это показывает, что у вас была смелость, но вы не могли ничего сделать. Большинство мальчиков и не попробовало бы, а вы продолжали стараться.
— О, да, я обещал матери. Бедная, старая женщина, она была так же глупа, как и вы: она в меня верила. А, помните, вы как-то раз в субботу нашли меня одного и надавали мне пирожных и сладостей.
Я рассмеялся при этом воспоминании, хотя, право, я совсем не был расположен смеяться. Я застал его за целым блюдом пироженого, которого было совершенно достаточно, чтобы заболеть на целую неделю. Я надрал ему уши и вышвырнул все это на улицу.
— Мать давала мне полкроны в неделю, — продолжал он, — а я говорил товарищам, что у меня был только шиллинг, так что я мог есть на остальные полтора шиллинга без всякого препятствия. Ба! Я был маленькой скотиной даже в те дни.
— Это была обыкновенная школьная уловка, — настаивал я, — и вполне естественная.
— Да, — ответил он, — а это — только уловка мужчины и тоже достаточно естественная, но она разобьет мою жизнь и превратит меня из человека в скотину. Боже правый! Да разве вы думаете, что я не знаю, что со мною сделает эта женщина? Все мои идеи, все мое честолюбие, вся работа моей жизни будет обменена на практику среди богатых пациентов. Я должен буду думать о том, как составить большое состояние, так как мы должны жить, как пара жирных животных, пышно одеваться и выставлять на показ наше богатство, но ее ничто не удовлетворит. Такие женщины только и кричат: «Давай, давай!» И до тех пор, пока я в состоянии буду давать ей деньги, она будет переносить меня. Чтобы достать для нее денег, я должен буду продать сердце, ум и душу. А она нагрузит себя бриллиантами и будет ходить из дома в дом наполовину раздетая, чтобы смотреть на каждого мужчину, который попадется ей на дороге, и показывать всем себя. Вот жизнь таких женщин. А я буду ходить позади нее и служить предметом насмешки, презираемый каждым человеком.
Мне нечего было говорить ему. Что мог я добавить к тому, что он уже сам высказал? Я знал его ответ на все, что мог сказать. Моя ошибка состояла в том, что я вообразил его не таким человеком, как все люди, а теперь увидел, что он как и все мы, наполовину ангел, наполовину черт. На нем я даже мог убедиться, что чем выше ангел в человеке, тем ниже в нем черт. Казалось, что природа должна уравновешивать свою работу. Чем ближе листья к светлому небу, тем глубже во мрак удаляются корни дерева. Я знал, что его страсть к этой женщине не делает никакой разницы в его более чистой любви. Та любовь была духовной, эта была простой животной страстью.
Воспоминания о случаях, удивлявших меня, теперь приходили мне в голову. Я вспомнил, как часто по ночам, когда я долго сидел за работой, он тяжелыми и неясными шагами проходил перед моими дверьми; как однажды в грязном квартале города я встретил человека, очень похожего на него. Я пошел за ним, но отекшие глаза этого человека с негодованием посмотрели на меня. Теперь, взглянув на него, я узнал это лицо, с отекшими глазами, и понял все. А затем перед моими глазами встало другое лицо, которое я лучше знал, — благородное лицо, смотреть на которое доставляло мне всегда удовольствие.
Мы дошли до небольшой грязной улицы, которая вела с Лейстерсквера прямо к Гольборну. Я схватил его за плечи, повернул и прислонил к углу какой-то церкви. Не помню, что я сказал, — мы странная смесь. Я думаю о том застенчивом, неспособном мальчике, которого я учил и наказывал у старого Фауерберга, потом о смеющемся молодом человеке, который на моих глазах превратился в мужчину. Тот самый ресторан, который мы так часто посещали во время его пребывания в Оксфорде, и где мы изливали друг другу душу, был на той самой улице, где мы стояли в этот момент. Я испытал в то время такие же чувства, какие могли быть только у его матери. Я надеялся заставить его поплакать, хотел обнять его, встряхнуть. Я его упрашивал, называл всеми именами, какие мог придумать. Это могло показаться странным, и проходивший в это время мимо нас полицейский направил на нас свой фонарь и строгим голосом посоветовал нам идти домой. Мы рассмеялись; при этом смехе, Кирилл вновь овладел собою и мы отправились домой. Он обещал мне уехать с первым же поездом на следующий день провести в путешествии три-четыре месяца. Все необходимые объяснения я принял на себя. Мы оба чувствовали себя лучше после нашего разговора. И когда около двери я пожелал ему доброй ночи, он вновь был Кириллом Гарджоном, потому что лучшее и есть настоящее в человеке. Если для человека есть будущность за пределами этого мира, то только то, что есть в нем хорошего, переживет его; другая часть его земля — и на земле останется.
Он сдержал свое слово и наутро уехал. Я никогда больше не видал его. Я получал от него много писем, сначала полных надежд и планов. Он сообщал мне, что написал Эльспет, не говоря ей всего, потому что всего она не могла понять, но дал ей необходимые объяснения, и получил в ответ от нее нежные, женственные письма. Я боялся, что она будет холодной и строгой, потому что часто хорошие женщины, которых искушение не трогает, недостаточно нежны для тех, кто борется. Ее доброта была однако чем-то большим, чем обыкновенная пассивная единица. Она любила его тем более, чем более он нуждался в ней. Я думаю, что она спасла бы его, если бы судьба не вмешалась в это дело. Женщины способны на большие