игр, чтобы устроить своего рода маленький ад; как раз в то время, когда вы увлекаетесь интересным разговором или очаровательным tete a tete с красивой женщиной, он налетал на вас и кричал: «Пойдемте! Мы будем играть в литераторов», тащил вас к столу и, положив перед вами кусок бумаги и карандаш, приказывал сделать описание вашей героини в романах. Он никогда не жалел самого себя, всегда вызывался проводить на станцию старых дам и никогда не успокаивался до тех пор, пока не усаживал их не на тот поезд.
Он всегда готов был играть в диких зверей с детьми и так пугал их, что они не могли спать всю ночь. Насколько дело касалось добрых намерений, он был самый добрый человек на свете. Он никогда не посещал больных, не захватив с собою в кармане какой-нибудь хорошей штучки, которая еще больше ухудшала их положение.
Он устраивал экскурсии на яхтах для тех, которые не выносили моря, и ему казалось, что их морская болезнь просто неблагодарность. Он любил устраивать свадьбы. Раз он устроил дело так, что невеста приехала в церковь на 3/4 часа раньше жениха. Это совершенно испортило день, назначенный для радостей.
В другой раз он забыл пригласить священника. Но он всегда готов был допустить, что ошибся.
Но и в минуты горя он был всегда на первом месте, доказывая пораженным горем родственникам, как хорошо, что этот человек умер, выражая благочестивую надежду, что и они скоро присоединятся к нему.
Одним из величайших наслаждений его было вмешиваться в домашние споры других людей. Ни одна домашняя ссора на целую милю в окрестности не кончилась без его помощи. Он всегда принимал участие в качестве посредника и заканчивал свою роль как свидетель на суде. В качестве журналиста или политика он, с его удивительной способностью понимать чужие дела, несомненно заслужил бы уважение, но его ошибка состояла в том, что он пускал свою способность в ход на практике.
Человек привычки
В курильне парохода «Александр» нас было трое, — мой хороший друг, я и, в противоположном углу, застенчивый господин, как мы впоследствии узнали, издатель нью-йоркской воскресной газеты.
Мой друг и я говорили о дурных привычках.
— После первых нескольких месяцев, — сказал мой друг, — для человека не трудно быть святым и очень нравственным. Это становится простой привычкой…
— Я знаю, прервал я его: очень легко вскочить с постели в назначенный момент, или же перевернуться и поспать еще как раз пять минут. Все дело в том, к чему привыкнуть. Ругаться или не ругаться очень нелегко; если привыкнуть к хлебу и воде, это покажется так же вкусным, как и шампанское. Все вещи становятся одинаково легки, дело в том, что выбрать.
Они согласились со мною.
— А вот возьмите-ка вот эту мою сигару, — сказал он, поднося мне свой открытый портсигар.
— Спасибо, — быстро ответил я, — я таких не курю.
— Не беспокойтесь, — возразил он, — я имел в виду простое доказательство. Одна из них уложила бы вас в постель на целую неделю, а я вот курю их целый день и очень доволен, потому что привык к ним. Много лет тому назад, будучи еще молодым человеком, я курил дорогие гаванские сигары, и нашел, что это меня разоряет. Нужно было взяться за более дешевый табак. В то время я жил в Бельгии, и один приятель указал мне вот на эти сигары; я право не знаю, из чего они сделаны. Вероятно листья капусты, напитанные гуано, по крайней мере такими они показались мне с первого раза. Но они были дешевы. Когда я купил их 500 штук, они обошлись мне три штуки за один пенс. Я решил полюбить их и принялся курить их по одной штуке в день. Это была страшная работа, но я уверил себя, что не было ничего хуже для меня при начале курения, чем самые настоящие гаванские сигары. Курение есть приобретенный вкус и потому также легко полюбить одни сигары, как и другие. Я был тверд в своем решении и победил. Еще до конца года я мог думать о них без отвращения, к концу второго года я курил их без всяких неудобств, а теперь предпочитаю их всяким другим сигарам. Хорошая сигара, право, вредит мне.
Я сказал, что, быть может, менее трудным было бы совсем перестать курить.
— Я подумывал об этом, — сказал он, — но мне кажется, что человек, который не курит, дурной товарищ. В курении есть что-то общественное.
Он развалился на кресле и начал пускать дым, из которого образовалось целое облако.
— Ну, а вот, — вновь начал он, — возьмите мой кларет. Да ведь вы его не любите!
Я не сказал ни слова, но мое лицо очевидно выдало меня.
— Никто его не любит, по крайней мере те, кого я встречал. Три года тому назад, когда я жил в Гамерсмите, мы поймали двух воров. Они разбили шкаф и вдвоем вытащили пять бутылок. Полицейский нашел их потом сидящими на крыльце на расстоянии ста ярдов, а их добыча находилась около них в чемодане. Они были в слишком дурном состоянии для того, чтобы оказать сопротивление, и пошли в участок, как овцы, причем полицейский обещал им прислать доктора, как только они доберутся до места.
С тех пор я каждую ночь оставлял на столе полный графин с таким вином. Я люблю кларет и он для меня очень полезен. Иногда я прихожу домой очень измученным, выпиваю пару стаканов и совершенно обновляюсь. Сначала я стал пить его по той же причине, по какой принялся за свои сигары: он очень дешев; мне его присылают прямо из Женевы и бутылка мне обходится в шесть шиллингов. Как они его делают, я не знаю, да и не хочу знать.
Я знал одного господина, у которого жена, настоящая баба-яга, целый день она ругала его, ночью даже он засыпал под ее ругань. Наконец она умерла, и его друзья принялись поздравлять его, говоря, что теперь он может наслаждаться миром. Но это был мир пустыни, и мой друг не мог им наслаждаться. Двадцать два года ее голос наполнял дом, проникал в консерваторию и неясными звуковыми волнами летал в саду и по улице. Теперь эта тишина, наполняющая все, пугала и расстраивала его. Дом перестал быть для него домом, ему недоставало легкой утренней насмешки и длинных вечерних упреков около потухающего огня.
Ночью он не мог спать; по целым часам он беспокойно вертелся, чувствуя недостаток привычного потока ругательств.
— А! — горько плакал он, — это старая история. Мы никогда не знаем цены вещи до тех пор, пока не потеряем ее!
Он заболел. Доктора пичкали его разными снотворными средствами, но все было напрасно. Наконец они объявили ему, что его жизнь зависит от того, сможет ли он найти другую жену, способную также ругать его.
В соседстве было много таких женщин, которые были ему нужны, но незамужние не имели, конечно, достаточной опытности, а здоровье его было в таком положении, что он не мог дать им времени научиться. К счастью, как раз, в то время, когда им овладело полное отчаяние, в ближайшем приходе умер человек, которого жена буквально заговорила до смерти. Он познакомился с нею и сделал ей визит на другой день после погребения. Она была ядовитой женщиной и сватовство было очень нелегкой штукой. Спустя шесть месяцев, он назвал ее своей. Она оказалась, однако, очень неважной заместительницей первой жены: ее дух был бодр, но плоть немощна. Она не имела ни того богатства языка, ни того голоса, которыми отличалась ее предшественница. Со своего любимого места в саду он совсем не мог ее слышать, и поэтому он переносил свое кресло в консерваторию. Там все шло хорошо, пока она ругала его, но от времени до времени, как раз когда он комфортабельно усаживался с трубкой в зубах и газетой в руках, она останавливалась. Он опускал газету и с беспокойством прислушивался.
— Вы тут, дорогая моя? — кричал он, спустя минуту.
— Да, я здесь. А где же мне быть, старый дурак! — кричала она слабым голосом.
Его лицо становилось веселым.
— Продолжайте, дорогая, — отвечал он. Я слушаю. Я люблю, когда вы говорите.
Но бедная женщина была совершенно измучена и еле дышала. Он печально покачивал головой.