Я начинал раздражаться. Я знаю человека, с которым невозможно было вступить в спор. Несколько членов клуба — новички — предложили пари, что они сумеют стать на противоположные точки зрения с ним, о каком бы предмете под солнцем ни заговорили. Они назвали Ллойд Джорджа изменником отечеству. Этот человек встал и потряс им руки, находя слова слишком слабыми для выражения восхищения выказанным ими бесстрашием. Затем они начали поносить Бальфура, доходя до диффамации. Он чуть не бросился им на шею, как будто мечтой его жизни было услышать поношение Бальфуру. Я сам говорил с ним подолгу и вынес впечатление, что он человек, ищущий мира во что бы то ни стало. Очень бывало забавно, когда около него случалось собраться человекам шести. В это время он напоминал комнатную собачку, которую шесть человек зовут с разных концов дома. Ей хочется бежать ко всем за раз.
Вот и теперь я понял своего собеседника и перестал раздражаться. Я сказал ему:
— Нам предстоит быть соседями, и мне кажется, мы сойдемся. То есть если мне удастся ближе узнать вас. Вы начали с восхищения философией: я спешу согласиться с вами. Это благородная наука. Когда моя младшая дочь вырастет, старшая станет благоразумнее, Дика сбуду с рук, а английская публика научится ценить хорошую литературу, я надеюсь сделаться сам в некотором роде философом. Но прежде чем я успел изложить вам свои мнения, вы изменили свой взгляд и сравнили философа со старым котом, у которого, по-видимому, мозги слабоваты. Говоря кратко, собственно, кто вы?
— Дурак, — быстро ответил он, — несчастный сумасшедший. У меня ум философа в соединении с чрезвычайно раздражительным темпераментом. Философия говорит мне, что я должен стыдиться своей раздражительности, а раздражительность заставляет видеть в философии чистую нелепость в применении ко мне. Философ во мне говорит, что не велика беда, если близнецы упадут в прудок. Прудок неглубок, не в первый и не в последний раз они попадают в него. Такие вещи вызывают у философа только улыбку. Человек, сидящий во мне, называет философа идиотом за то, что он относится небрежно к тому, к чему нельзя относиться свысока. И вот отрываешь людей от работы, чтобы выловить упавших. Мы все промокаем насквозь. Я промокаю и волнуюсь, а это всегда отзывается на моей печени. Платье детей испорчено в конец. Черт их побери, — кровь бросилась ему в голову, — непременно отправляются к прудку в лучшем платье! Что-то есть несуразное в близнецах. Почему? Почему близнецам быть хуже других детей? Все мы знаем, что каждый ребенок не ангел. Вот взгляните на мои сапоги; они мне служат больше двух лет. Я в них делаю по десяти миль в день; сотни раз им приходилось промокать насквозь. Вы покупаете мальчику сапоги…
— Почему вы не огородите прудок? — спросил я.
— Вот вы опять спрашиваете. Философ во мне — разумный человек — спрашивает: «Какая польза от прудка? В нем только грязь да тина. Вечно кто-нибудь в него свалится: не дети, так свинья. Почему его совсем не уничтожить?»
— Конечно, было бы самое благоразумное, — высказал я свое мнение.
— Верно, — согласился он, — Нет человека, одаренного здравым смыслом в большей степени, чем я; но если б я только мог слушаться самого себя. Знаете, почему я не закидываю этот прудок? Потому что жена посоветовала это сделать. Такова была ее первая мысль, когда она увидала его. И она повторяет это каждый раз, когда кто-нибудь свалится туда. «Если бы ты послушался моего совета»… ну и так далее в том же роде. Никто так не раздражает меня, как человек, повторяющий мне: «Ведь я говорил тебе». Фонтан посредине прудка — это живописная развалина, и на нем даже являлись привидения. Все это, конечно, прекратилось с нашим приездом. Какая уважающая себя нимфа может появляться на прудке, куда вечно плюхаются дети или свиньи?
Он засмеялся; но прежде чем я успел присоединиться к нему, он уже опять рассердился.
— Зачем мне заваливать исторический прудок, служащий украшением саду, из-за того, что пара дураков не может держать калитку взаперти? Детей следует отстегать хорошенько, и как-нибудь…
Его прервал голос, приглашавший нас остановиться.
— Не могу, — крикнул он. — Я делаю обход.
— Нет, остановись, — продолжал голос.
Сен-Леонар обернулся так быстро, что чуть не сшиб меня с ног.
— Черт побери их всех! — проворчал он. — Почему ты не взглянула на расписание? Никто здесь не признает порядка. Вот именно беспорядочность и губит хозяйство.
Он шел дальше, ворча. Я следовал за ним. На середине поля мы встретили особу, которой принадлежал голос. Это была миловидная девушка, нельзя сказать, чтобы хорошенькая — не из тех, на которых заглядываешься в толпе — но, раз увидав ее, было приятно продолжать смотреть на нее. Сен- Леонар представил мне ее как свою старшую дочь, Дженни, и объяснил ей, что, если бы она только потрудилась, они могла бы найти дневное расписание в кабинете за дверью…
— И именно по этому расписанию ты должен был находиться в сарае, — ответила мисс Дженни, улыбаясь. — Там-то ты мне и нужен.
— А который час? — спросил он, ощупывая в жилетном кармане часы, которых там, по-видимому, не оказалось.
— Без четверти одиннадцать, — сказал я.
Он схватился руками за голову.
— Да не может быть!
Мисс Дженни сообщила нам, что привезли новую сноповязалку, и было бы желательно, чтобы отец взглянул, как машина работает, прежде чем возчики уйдут.
— Иначе, — добавила она, — старый Уилькинс будет уверять, что все было в исправности, когда он доставил ее, и мы с ним ничего не поделаем.
Мы вернулись к дому.
— Говоря о деле, — начал я, — я пришел поговорить с вами о трех вещах. Прежде всего о корове.
— Ах да, о корове, — повторил Сен-Леонар и обратился к дочери: — Ведь это Мод?
— Нет, — ответила она, — Сюзи.
— Это та, что ревет всю ночь и три четверти дня. Ваш мальчик Гопкинс думает, что она тоскует.
— Бедняжка, — сказал Сен-Леонар. — У нее взяли теленка… Когда у нее взяли теленка? — обратился он к Дженни.
— В среду утром, — ответила та. — В тот самый день, как ее отправили.
— Им это бывает так тяжело сначала, — сочувственно проговорил Леонар.
— С моей стороны может показаться черствостью, — начал я, — но я хотел спросить, не найдется ли у вас другой, не такой чувствительной. Я предполагаю, что и между коровами найдутся так же, как между людьми, такие, которые даже рады бывают избавиться от теленка.
Мисс Дженни улыбнулась. Когда она улыбалась, являлось сознание, что готов отдать многое, чтоб снова вызвать эту улыбку.
— Но почему же вы не поместите ее на скотном дворе при вашем доме? — спросила мисс Дженни. — За молоком можно бы посылать туда. Там есть прекрасный хлев, и до вас не дальше мили.
Ведь это в самом деле идея! Она мне не приходила в голову. Я спросил Сен-Леонара, сколько должен ему за корову. Он предложил тот же вопрос мисс Дженни, и та ответила, что цена корове шестнадцать фунтов.
Меня предупреждали, что, имея дело с фермерами, всегда следует поторговаться, но в тоне мисс Дженни ясно слышалось, что раз она сказала шестнадцать фунтов, так и будет шестнадцать фунтов. Я начинал видеть карьеру Губерта Сен-Леонара в лучшем свете.
— Отлично, — сказал я, — будем считать вопрос о корове решенным.
Я занес в книжку заметку:
«Корова — шестнадцать фунтов. Надо приготовить коровник и купить большой кувшин на колесах».
— А вам не потребуется молока? — спросил я мимоходом у мисс Дженни. — Сюзи, по-видимому, будет давать галлонов по пяти в день. Боюсь, что если мы станем выпивать его одни, то чересчур разжиреем.
— По два пенса полпенни за кварту с доставкой на дом можно брать сколько угодно, — ответила мисс Дженни.