Круглые движения и круглые слова. Западную литературу нам, античникам, изучать было необязательно, но на Самарина мы ходили: читал он красиво. «И вот, Боэций с друзьями, сидя в саду, обсуждал диалоги Платона, а из-за ограды виллы слышались песни проходивших солдат на непонятном готском языке. Последний римлянин старался их не замечать; но за ними был о будущее». О Боэции в это время мало кто знал даже понаслышке. Но писал Самарин очень мало и очень блекло. Он был карьерист, но осторожнее многих: помнил, что слова — серебро, а молчание — золото. Оттого он был и не в партии: чтобы не рисковать.

Он много знал не тольк о о Боэции. В наш античный сектор хотел поступить Г. С. Кнабе — античник, он служил на кафедре немецкого языка во ВГИКе. Самарин этого не хотел. Мы думали, что по антисемитству. (Кнабе евреем не был, но это неважно.) Оказалось, нет. М. Е. Грабарь-Пассек пришла с ним к Самарину, я был при них как секретарь сектора. Сели за тесный стол, и Самарин спросил: «Ну-с, так что с вами было такого-то июня 1944 года?» Выяснилось, что в этот день Кнабе поссорился с воксовским начальством и взял назад уже поданное заявление в партию. Дальнейший разговор был уже ненужным.

В самаринском отделе работал тогда еще молодой Г. Гачев; его отец только что был посмертно реабилитирован. Гачев писал о различном образе космоса в различных национальных сознаниях. «Как будто взбесившаяся газета заговорила языком Андрея Белого!» — тоскливо говорил А. Но Самарин не любил Гачева за что-то другое. Обсуждалась его работа «Индийский космос глазами древних греков»: если ее не утвердят, то его уволят. Позвали меня как античника, спросили первым. Я сказал: по-видимому, хорошо и утверждения заслуживает, но, конечно, я не специалист итд. Самарин стал направлять дальнейшие прения: «Видите, так как античник не считает себя специалистом, то будем осторожны…» Когда он повторил это в третий раз, я сказал: «Еще раз; считаю, что заслуживает утверждения». Работу утвердили, но Гачева все равно уволили. В нашем античном секторе не было тогда заведующего, я больше года числился исполняющим обязанности. Мне сказали: «Директор давно хочет сделать вас заведующим, но Самарин против: он не прощает вам того гачевского заседания». Я не поверил. Но, видимо, это было так: когда меня, наконец, объявили заведующим, Самарин вызвал меня, встал из-за стола и зычно спросил: «Ну, как, будем дисциплинированными?» Я сделал соответственное лицо и ответил: «Так точно!»

Он был родом из Харькова. В начале 1920-х гг. там был хороший культурный центр, оттуда вышел А. И. Белецкий, друг моего шефа Ф. А. Петровского: украинский академик, мемориальный бюст у подъезда. Лет через десять после самаринской смерти я познакомился в писательском доме со старой, доброй и умной переводчицей А. Андрес (письма Флобера и пр.). Она тоже была из Харькова, хорошо знала отца Самарина — гимнази[254]ческий, а потом школьный учитель, это он сделал людьми всех, кто вышел из Харькова. О сыне она говорить избегала. Однажды она упомянула Белецкого. Я ничего не сказал, но она перебила себя: «Вы, верно, слышали, будто Роман Мих. — незаконный сын Белецкого? Нет: этот слух пустил сам Ром. Мих. уже после войны — потому что старый Самарин в 1942 не успел эвакуироваться, оставался в Харькове при немцах, и Р. М. боялся, что ему, сыну, это испортит карьеру. А Белецкий появился в самаринском доме, когда Роману было уже лет четырнадцать». После этого я стараюсь о Самарине не вспоминать.

Соболевский

Античным сектором в институте заведовал Сергей Иванович Соболевский. Когда я поступил под его начальство, ему шел девяносто второй год Когда он умер, ему шел девяносто девятый. Было два самых старых античника: историк Виппер и филолог Соболевский. Молодые с непристойным интересом спорили, который из них доживет до ста лет. Виппер умер раньше, не дожив до девяноста восьми. Виппер был хороший ученый, я люблю его старый курc греческой истории. Зато Соболевский знал греческий язык лучше всех в России, а может быть, и не только в России.

Он уже не выходил из дома, сектор собирался у него в квартире. Стол был черный, вроде кухонного, и покрыт газетами. Стены комнаты — как будто закопченные: ремонта здесь не было с дореволюционных времен. У Соболевского было разрешение от Моссовета не делать ремонта — потому что от перекладки книг с его полок может потерять равновесие и разрушиться весь четырехэтажный дом в Кисловском переулке.

Над столом с высочайшего потолка на проводе свисала лампочка в казенном жестяном раструбе. Соболевский говорил: «А я помню, как появились первые керосиновые лампы. Тогда еще на небе была большая комета, и все говорили, что это к войне. И правда, началась франко-прусская война».

Чехов для него был писатель непонятный. «Почему у него архиерей умирает, не дожив до Пасхи? жалко ведь!» «Анна Каренина» была чем-то вроде текущей литературы, о которой еще рано судить. Вот Сергей Тимофеевич Аксаков — это классик.

Он был медленный, мягкий, как мешок, с близорукими светлыми глазками; рука при пожатии — как ватная. Почерк тоже медленный, мелкий и правильный, как в прописях. Подпись — с двумя инициалами и до последней буквы с точкой на конце: «С. И. Соболевский». Иначе — невежливо. Семидесятилетний Ф. А. Петровский расписывался быстрым иероглифом, похожим на бантик с фитой в середине, но что с него взять — молодой.

«Никогда не начинайте писем «уважаемый такой-то», только «многоуважаемый». Это дворнику я могу сказать: уважаемый».

Античных авторов он читал, чтобы знать древние языки, а древние языки знал, чтобы читать античных авторов. Когда нужен был комментарий о чем-то кроме языка, он писал в примечании к Аристофану: «Удод — такая птица». О переходе Александра Македонского через снежные горы: «Нам это странно, потому что мы привыкли представлять себе Инди ю жаркой страной; но в горах, наверное, и в Индии бывает снег». О «Германии» Тацита: «Одни ученые считают, что Тацит написал «Германию», чтобы предупредить римлян, какие опасные враги есть на севере; другие — что он хотел показать им образец нравственной жизни; но, скорее всего, он написал ее просто потому, что ему захотелось». Две последние фразы — из «Истории римской литературы», которую мне дали редактировать, когда я поступил в античный сектор; я указал на них Ф. А. Петровскому, он позволил их вычеркнуть.

«Вот Соломон Яковлевич Лурье пишет: Евангелие похоже на речь Гая Гракха — «у птиц гнезды, у зверей норы, а человеку нет приюта». Ну и что? случайное совпадение. Если Евангелие на что и похоже, то на Меморабилии Ксенофонта». И правда.

Из античных авторов он выписывал фразы на грамматические правила, из фраз составлял свои учебники греческого и латинского языка — один многотомный, два однотомных. Фразы выписывались безукоризненным почерком на клочках: на оборотах [255] рукописей, изнанках конвертов, аптечных рецептах, конфетных обертках. Клочки хранились в коробках из-под печенья, из-под ботинок, из-под утюга, — умятые, как стружки. Он был скуп.

«Какая сложная вещь язык, какие тонкие правила, а кто выдумал? Мужики греческие и латинские!»

Библиотеку свою, от которой мог разрушиться дом, он завещал Академии наук. У Академии она заняла три сырых подвала с тесными полками. Составлять ее каталог вчетвером, по два дня в неделю, пришлось два года. Среди полных собраний Платона ютились пачки опереточных либретто 1900 г. — оказывается, был любителем. В книгах попадались листки с русскими фразами для латинского перевода. Один я запомнил. «Недавно в нашем городе была революция. Люди на улицах убивали друг друга оружием. Мы сидели по домам и боялись выходить, чтобы нас не убили».

«Преподавательское дело очень нелегкое. Какая у тебя ни беда, а ты изволь быть спокойным и умным».

Там была мелко исписанная тетрадка, начинавшаяся: «Аа — река в Лифляндии… Абак. Аббат…» Нам рассказывали: когда-то к нему пришел неизвестный человек и сказал: я хочу издать энциклопедию, напишите мне статьи по древности, я заплачу. — «А кто будет писать другие разделы?» — Я еще не нашел авторов. — «Давайте я напишу вам все разделы, а вы платите». Так и договорились: Соболевский писал, пока заказчик платил, кажется, до слова «азалия».

Когда ему исполнилось девяносто пять, университет подарил ему огромную голову Зевса Отриколийского. «И зачем? Лучше бы уж Сократа». За здоровье его чокались виноградным соком. От Академии пришел с поздравлением сам Виноградов, круглый подбородок: он жил в соседнем доме. Оказалось, кроме славянской филологии в духовной академии Виноградов слушал и античность у старого Зелинского на семинарах privatissima и помнил, как Зелинский брызгал слезами оттого, что не мог найти слов

Вы читаете Записи и выписки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату