Венецию с целью исследовать и, если возможно, измерить объем и движение легкого, каким наподобие кита или дельфина дышит земля. В Венеции, рассудил Леонардо, благодаря сильным приливам это удобнее, чем в другом месте.
75
Латинское curriculum vitae переводится как жизнеописание или биография, а точнее – жизненный круг, тогда как отдельно curriculum означает быстрое движение, бег и также круг в конном ристалище, иначе говоря, в соревновании на ипподроме, когда само собою напрашивается сравнение с быстротекущею жизнью. Но чтобы не сетовать без пользы на ее быстротечность – а это, правду говоря, довольно пошлое и легкодоступное занятие, – лучше подумать о том, что за кругом в ристалище может следовать еще другой круг, после – третий и как угодно много затем в зависимости от взятой дистанции. Так же и колесница жизни необязательно после первого круга сворачивает на кладбище; напротив, по его завершении человек достигает наибольшей зрелости и силы, когда он не только надеется на будущее и строит предположения, но способен пережить, то есть другой раз прожить в воображении, свое прошлое. Больше того, благодаря способности одновременного цельного видения человек получает как бы несколько жизней, а досадная краткость существования восполняется его широтой. Когда Леонардо кружным, окольным путем возвращался на родину, curriculum vitae – жизненный круг – подставлял взгляду примеры распространившейся прежде и впереди него силы влияния; при этом Венеция сравнительно с ближайшими Милану областями, как Феррара или Мантуя, оказалась наиболее восприимчивой.
Поневоле робеешь, рассматривая принадлежащее бесценному нашему Вазари жизнеописание венецианского живописца Джорджо Барбарелли, прозванного Джорджоне, что значит Джорджонище, и видя прозорливость судьбы, даровавшей ему способность к живописи и одновременно другие способности, склонности и пристрастия, в целом составившие картину, настолько сходную с обликом Леонардо да Винчи, что было бы неправдоподобно, если бы этот Джорджоне и в творчестве не обратился к манере великого флорентийца. «Джорджоне, – рассказывает Вазари, – услаждался игрой на лютне столь усердно и со столь удивительным искусством, что его игра и пение почитались божественными, и благородные особы нередко пользовались его услугами на музыкальных собраниях». Если же не нашлось другого Вероккио, который изобразил бы его в виде библейского Давида, развлекавшего, как известно, игрою на арфе царя Саула, он сделал это сам в превосходнейшем автопортрете, по живописи и колориту кажущемся, словами Вазари, совершенно живым. Джорджоне имел исключительную склонность к загадкам и ребусам и для немецкого подворья в Венеции исполнил фрескою роспись, о которой Вазари, человек хорошо образованный, говорит, что он никогда не мог понять этого произведения и, сколько бы ни расспрашивал, не встречал никого, кто бы его понял. Замечательно, что среди многих необыкновенных вещей и диковинных сочетаний, имеющихся в этой росписи, есть мертвая голова лошади, поместившаяся возле музыкального органа. Спрашивается – как тут не вспомнить Леонардову лиру ди браччо и ее украшение в виде лошадиного черепа?
«Джорджоне, – сообщает далее биограф, – довелось увидеть несколько произведений руки Леонардо в манере сфумато, и эта манера настолько ему понравилась, что он в течение своей жизни постоянно ей следовал, в особенности подражая ей в колорите масляной живописи и находя вкус в высоком качестве работы». А ведь это последнее означает не что другое, как совершенно новый подход к работе в искусстве, когда, подобная губке, живопись напитывается тончайшими философскими рассуждениями и как самая чувствительная струна откликается изгибам и движениям души живописца. Не потому ля Джорджоне оставил после себя не больше достоверных работ даже сравнительно с великим тосканцем, прославившимся, можно сказать, их малым количеством?
Что касается колорита, в произведениях Джорджоне распустились и расцвели качества, прежде появившиеся у Леонардо как бы в виде бутона садового цветка, представляющегося зеленоватым, хотя сквозь его набухающую кожуру просвечивают более яркие лепестки. Кажется, изучивший с большим прилежанием параграфы «Трактата о живописи» – что невозможно, поскольку в виде отдельных листов и разрозненных записей они тогда хранились в сундуках у их автора, – Джорджоне не так перенял внешность и приемы рассеяния, или сфумато, как самую суть новизны: тончайшие изменения цвета, подобные возникающим на поверхности раскаленного куска железа при его остывании побежалостям. Таким образом, в какой-нибудь драпировке, помимо первоначального цвета и ее места в пространстве относительно глаза, принимает участие и отражается путем рефлексов бесконечное разнообразие мира.
Венецианский живописец Джорджоне также показал изумительные возможности настоящего, не метафорического зеркала в картине, представленной Вазари следующим образом: «Он написал обнаженную фигуру мужчины со спины, а перед ним на земле источник прозрачнейшей воды, в которой он изобразил его отражение спереди; с одной стороны находился вороненый панцирь, который тот снял с себя и в котором виден был его правый профиль, поскольку на блестящем вооружении ясно все отражалось; с другой стороны было зеркало, в котором видна была другая сторона обнаженной фигуры». Во всем этом Вазари справедливо усматривает необыкновенное остроумие и фантазию автора. Но сюда надо еще прибавить, как очень важное, радость и полноту или, если угодно, радость от полноты, от возможности многостороннего дальнего видения и разрешения касаться всего, чего пожелаешь, и проникать куда вздумаешь.
С наступлением нового века, чему истекло уже больше трех месяцев, Венеция не преодолела уныния и страха, охвативших ее при известии о кораблях Васко да Гамы, в сентябре 1499 года возвратившихся в Лиссабон из плавания в Индию вокруг мыса Доброй Надежды. Дальняя, однако, наиболее удобная дорога для торговли с Востоком оказалась у португальцев, тогда как до тех пор республика св. Марка не имела в этом соперников. Граждане чувствовали себя оскорбленными и униженными, как если бы, однажды проснувшись, застали Адриатику высохшей и отвратительные морские чудовища ползали бы, издыхая, по ее дну. Высоко вознесшийся на постаменте возле церкви Петра и Павла бронзовый всадник Вероккио, казалось, вновь изменил выражение лица, страшно подвижного: ИЗ торжествующего оно стало саркастическим и злобно насмешливым. Тем более султан Баязет еще и захватил важнейшую для венецианцев пристань в Греческом архипелаге – Лепанто и, удерживая пленных, надеялся на выкуп. Вот тут бог послал венецианцам Леонардо с его изобретательностью.
Прежде он никому не сообщал о своем способе оставаться под водой столько времени, сколько можно пробыть без пищи, объясняя такую осторожность злой природой людей, которые станут использовать этот способ для убийств на дне моря, проламывая днища кораблей и топя их вместе с матросами. Но, возмущенный жестокостью турок, Мастер, как и они, позволил себе поступиться правилами милосердия. Если согласно его предложению два медных бурава наподобие тех, которыми просверливают винные бочки, только больше размером и соединенные цепью, скрытно путешествующими по морскому дну охотниками будут ввинчены в днища кораблей, рядом стоящих у причала, то, торопясь выйти из гавани из-за нарочно поднятой тревоги, эти вражеские корабли погубят себя сами.
Хотя родственники и друзья захваченных турками пленников согласились какие бы ни было расходы принять на себя, из сотрудничества с Леонардо венецианцы не извлекли ожидаемой выгоды. Причиною этому была их медлительность, поскольку даже и худое решение, если принять его быстро, приносит более пользы сравнительно с наилучшим, которое – тогда как время и неприятель не ждут – служит по преимуществу поводом для партийной распри и средством тщеславных людей показывать глубокомыслие. Поэтому, удивляясь, что Мастер не колебался предложить услуги султану, незадолго до этого желая ему навредить, трудно не согласиться, что единодержавный монарх если действует, то с большей решимостью,