золото. Это выглядело красиво и больно.
Мы решили, что такие большие похороны достойны коробки из-под тётигалиного фена. Такой сиреневой. Мы клали старших на дно, а младшеньких сверху, отчего закрывать коробку было особенно горько, и трудно было не плакать.
Система оросительных каналов и небольшой, но очень грязный карьер, площадью метров шестьдесят, в котором плавали гуси, пили коровы да купались разве что совсем маленькие дети. Вот, собственно и весь выбор водоёмов в с/з имени Карла Маркса, и мы его сделали.
К карьеру мы шли молча. Кто-то спросил, что у вас там, в коробке; пусть думают — хомячок, решили мы. Коробка поплыла очень торжественно, как-то совершенно ужасно, и мы бросили на воду несколько цветков мальвы. Только они как-то неправильно легли, на бочок.
Долго на это смотреть было невозможно, и мы очень громко ревели до самого дома.
Вероятно, коробку очень скоро прибило к берегу: некуда ей было деться. Если до того её не выудили мальчишки и не распотрошили сей клад.
Больше мы никогда не играли в кукурузу с точки зрения семьи.
окно
Дом — это упакованный кусочек улицы, где главное — окно. Лучше несколько, с разными видами.
Несмотря на всю мебель и телевизор с родительской лаской, хочется отделиться как-то ещё. Сидеть в своём личном кубике воздуха и глядеть в своё окно.
По причине, может быть, сильного ветра и хилой конструкции туалет рухнул. Поэтому он лежал на боку, словно подстреленный тюлень, повернувшись бывшим своим эпицентром к реденькому забору, за которым дорога и люди с коровами, или автомобили. В таком положении дверь откидывалась вниз, как в стенном баре, и закрывалась на ромбик. Это стал наш с Оксанкой дом.
Окно в мир для нас было круглым, как в самолёте, и мы часто высовывались из него до половины, держась обеими руками за шероховатые края. Рассказывали друг другу, что видно; ели припрятанные сладости.
Заметив, где мы коротаем время, тётя Галя повелела дяде Толе пресечь это на корню, т. е в срочном порядке избавиться от ненужного туалета.
Так мы лишились дома. Потом появились другие, может, и не менее замечательные, но такого круглого, как в самолёте, окна больше нигде не было.
комната отдыха
Вишня с салом — нелепое, довольно мерзкое пропитание, но вполне годное в экстремальных условиях детского быта.
Место под крышей соседского сарая, возле недостроенной из шпал бани, мы нарекли комнатой отдыха и притащили туда три телогрейки. Вернее, две были наши, а третья принадлежала Анютке, достигшей к тому времени стадии весьма гадкого утёнка, долговязого и сутулого.
В комнате отдыха полагалось спать и питаться, причём первое средь бела дня давалось с трудом, а сказать по правде, совсем не давалось. Мы, как могли, имитировали здоровый сон человека, согнавшего за день семь потов и достигшего колоссальных результатов. Мы хотели, чтобы нам было многое трын-трава, и как попало раскидывались на телогрейках, оставляя босые, исцарапанные ноги валяться без ничего.
Когда лежать и храпеть становилось мучительно скучно, мы постепенно устраивали пробуждение, потягиваясь, зевая и щуря широко открытые глаза. Кто-нибудь начинал недовольно морщиться, будто спросонья, будто — вот, дескать, разбудили.
Затем наша усталая от непосильных работ и непосильного сна троица набрасывалась на провиант, который почему-то был вишня и сало. Вишню я, в общем-то, могу легко объяснить её обилием и близостью к чердаку, а ещё летом. Красными губами, красными от вишен и лета руками. Такие, немного липнущие, пометки в голове. А вот сало даже и не помню. Наверное, это было как-то по-настоящему, как-то по-мужски и по-деревенски.
Обычно Оксанка просила Анютку спеть песню про «Жил мальчишка на краю Москвы». Это был воистину подлинный пример садомазохизма; садо — по отношению к моим музыкальным вкусам и мазо — к себе лично. И соседка наша затягивала гнусаво и ужасающе фальшиво:
Я искренне старалась понять, что чувствует в это время Оксанка, что движет этими её просьбами. Всё же была в том скорее весёлая ирония, нежели издевательство.
Комната отдыха просуществовала ровно одно лето. Баню вскоре разобрали, потому что нельзя из шпал строить ни дома, ни бани. В тот год горел один дом, построенный таким образом. Его никак не могли потушить, и хозяин с одной из дочек задохнулся от дыма. От очень многого, очень удушливого дыма. Чем-то они их пропитывают, эти шпалы.
Комната отдыха — это неумелый Анюткин храп, состоящих из всех известных в русском языке шипящих, вишня с салом, три телогрейки, бесконечная эта песня.
как мы рожали
Боже! Как мы рожали. Пупсиков, кролика Семёшку, Зёзю. Взрослых кукол, фарфоровые фигурки, Красногорочку. Чаще всего, всё-таки, Лёшу и Алёшу.
Лёша был оксанкин и вдвое меньше моего Алёши, поэтому оксанкины роды выглядели наиболее убедительно.
В журнале «Крестьянка» опубликовали статью про то, как одной не то немке, не то американке довелось рожать в русском роддоме. К тексту прилагалась фотография улыбающейся женщины в профиль и несколько пронумерованных картинок, вроде комиксов. На первой ребёночек был в кружочке и на черенке внутри беременного контура; далее была изображена рука, сжимающая плоскую, необычайно страшненькую голову, торчащую невесть откуда (всё было подано крайне схематично). Завершала этот абстрактный видеоряд картинка, на которой малыш, с уже задумчивым лицом, посасывает пальчики, а от живота тянется, перехваченная полосками, пуповина, с пунктирной линией посередине.
Мы прочли, что при родах этой американки или немки был допущен муж, поэтому при родах Лёши я присутствовала не только как медсестра, но и в качестве мужа, хотя это было немного стыдно. Медсестра, не особо, правда, понимая, о чём речь, говорила озабоченным голосом: «Открылось на три сантиметра», и прикладывала к опрокинутой нарастопашку Оксанке розовую линеечку от пенала. В то время как муж попеременно восклицал: «Головка показалась!» или «Держись, дорогая!»
Оксанка же исправно стонала, призывала на помощь и тужилась, когда её просили. Пластмассовый Лёша был придавлен к матрасу худосочной спиной роженицы, и я не думаю, что совру, если скажу, что после особо затяжных родов моя сестра обзаводилась не только сыном, но и синяками.