превращая в мертвую пульпу. Наш ритм ускорился: ее – в прямом, физическом, смысле, мой – в более тонком понимании слова. Она лихорадочно рвалась вперед, сама ее походка изменилась: это уже была не поступь, не шаги, это были прыжки антилопы. По сравнению с ней я стоял на месте, никуда не двигался, только волчком вертелся. Она вся была устремлена к цели, впилась глазами в какую-то точку впереди, но чем энергичнее она действовала, тем дальше отодвигалась цель. Я-то знал, что таким путем ничего не добьюсь. Я покорно перемещал в пространстве свое тело, и взгляд мой не устремлялся вдаль: он был направлен внутрь, к прораставшему во мне зерну. Если я оступался и падал, падал мягко, как кошка или, скорее, как беременная женщина, всегда помня, что зреет во мне. Европа, Европа… Она была со мной постоянно, даже когда мы ссорились, яростно набрасываясь друг на друга. Как параноик, я сводил всякий разговор к единственно занимавшей меня теме – к Европе. Ночами, когда мы бродили по городу, словно дворовые кошки, рыскающие в поисках пищи, в моих мыслях были города и люди Европы. Я был рабом, мечтающим о свободе, все мое существо сосредоточилось в одном слове: побег. Но все-таки тогда никто не мог бы убедить меня, что, предложи мне выбор между Моной и Европой, я выберу последнее. И уж полной фантастикой казалось
Те мечты вполголоса в ночном замке, та одинокая ночь в пустыне, голос Ульрика, утешавшего меня, Карпаты, всплывающие передо мной в лунном свете, Тимбукту, колокольчики верблюдов, запах кожи и высохшего навоза («О чем ты сейчас думаешь?» – «И я тоже!»), напряженная, чреватая многим тишина, глухие мертвые стены громадины напротив, сознание того, что Артур Реймонд спит, но скоро проснется и приступит к своим экзерсисам, снова и снова, навеки, всегда; но я уже переменился, есть выходы, лазейки, пусть только в воображении, но все это бродит во мне, действует как фермент, и все живее и живее становятся дни, месяцы, годы, лежащие впереди. И все живее становится моя любовь к Моне. И я теперь верю, что все, что мне удавалось одному, удастся нам вместе с ней, ради нее, из-за нее, благодаря ей, по той простой причине, что она существует. Она – дождевальная машина, пульверизатор, опылитель, теплица, мулова погонялка, следопыт, кормилец, гироскоп, компас, огнемет, великий предприниматель, строитель жизни.
С того дня все пошло как по маслу. Жениться? Конечно, а почему бы и нет? Прямо сейчас. У тебя есть деньги на лицензию? Нет, но я смогу занять. Прекрасно. Я встречу тебя на углу…
Мы ехали Гудзоновым туннелем в Хобокен 121. Там мы решили зарегистрировать брак. Почему в Хобокене? Не могу вспомнить. Может быть, потому что я уже был женат, а может, и по какой-нибудь другой причине. Какая разница, Хобокен так Хобокен.
По дороге мы немного поцапались. Старая история: она не уверена, что я хочу жениться на ней. Она думает, что я это делаю из снисхождения.
За станцию перед Хобокеном она выскочила из поезда. Я кинулся следом.
– В чем дело? Ты что, с ума сошла?
– Ты меня не любишь. И я за тебя замуж не пойду.
– Черт, это уж чересчур!
Я сграбастал ее и потащил назад к платформе, втолкнул в вагон и крепко прижал к себе.
– Ты сам-то уверен, Вэл? Уверен, что хочешь на мне жениться?
Я поцеловал ее.
– Ну хватит, хватит. Ты прекрасно знаешь, что мы обязательно поженимся.
И поезд поехал.
Хобокен. Гнусное, унылое место. Городишко более чужой для меня, чем Пекин или Лхаса. Отыскиваем мэрию. Берем двух шалопаев в свидетели.
Начинается церемония. Ваше имя? А ваши имена? А его имя? Давно ли знаете этого человека? А этот человек ваш друг? Да, сэр. Где вы его отыскали – на помойной куче? О'кей. Подпишите здесь. Бац! Бац! Поднимите вашу правую руку.
Все довольны?
Мне плеваться хочется.
В поезде… Я беру ее за руку. Нам обоим стыдно и унизительно.
– Ты прости меня, Мона… Нам не надо было так все это проделывать.
– Все нормально, Вэл.
Она совершенно спокойна теперь. Как будто мы только что опустили кого-то в землю.
– Да нет, не все нормально. Черт бы их побрал! Мне жутко противно. Так не женятся. Я никогда…
Тут я осекаюсь. Она смотрит на меня подозрительно.
– Что ты хотел сказать? И я вру. Я говорю:
– Я никогда не прощу себе, что так все устроил. И замолкаю. Ее губы вздрагивают.
– Я не хочу сегодня возвращаться домой, – говорит она.
– И я тоже. Молчание.
– Я позвоню Ульрику, – сказал я. – Давай пообедаем с ним.
– Давай, – смиренно ответила она.
В телефонную будку мы забрались оба. Я обнял ее одной рукой.
– Ну как, миссис Миллер? Как вы себя чувствуете?
Она заплакала.