предназначались бедным, несчастным, истинно набожным; он боролся с узурпаторами и фарисеями, боролся с ложью, самодовольством, лицемерием — со всем, что разрушает жизнь. Он хотел, чтобы земля вновь стала Раем, каким была когда-то, каким она и теперь остается под пеленой иллюзий и заблуждений. Его нимало не интересовал призрачный Рай, расположенный в мифическом потустороннем мире. Нет, ему подавай его здесь и сейчас, во плоти, и люди этого Рая — члены единого великого сообщества, полного жаркой жизни, — вот как представлял он себе Рождество на Земле.

«On meurt pour cela dont on peut vivre»[69]. Слова эти не его, но смысл — его. Смерть — в разъединении, в жизни порознь. Она не означает всего лишь прекращения бытия. Жизнь, не имеющая смысла здесь, на земле, не обретет его и на том свете. Рембо, по-моему, это ясно понимал. Он отказался от борьбы на одном уровне, чтобы возобновить ее на другом. Его отречение это подтверждает. Он осознал, что только в молчании и мраке можно возродить то, что составляет суть искусства. Он до конца следовал собственным внутренним законам, вдребезги разбивая все формы, включая и собственную. В самом начале жизненного пути он понял то, что другие понимают в лучшем случае к концу жизни: священное слово утратило весомость. Он осознал, что яд культуры превратил красоту и истину в искусную уловку и обман. Он сажает Красоту себе на колени и обнаруживает, что она горчит. Он покидает ее. Только так он еще и может почтить ее. О чем же он снова твердит в пучине Ада? «Des erreurs qu’on me souffle: magies, faux parfums, musique puérile»[70]. (Вот самая для меня неотвязная, загадочная строка в «Сезоне».) Когда он хвастался, что обладает всеми талантами, он хотел сказать — на этом ложном уровне! Или — с «лживой маской культуры». В той сфере, где он, безусловно, ощущал себя мастером. Но ведь здесь правит Mamser[71], здесь смешались все понятия. Здесь все имеет равную цену и, следовательно, никакой цены вообще. Хотите, чтобы я посвистел? Хотите danse de ventre [72]? — Пожалуйста! Может, еще чего душа желает? Только назовите!

Все, что Рембо выразил в своих сочинениях, подтверждает истину: «Мы живем не в гуще фактов, но в гуще глубинных смыслов и символов». Тайна, присущая его творчеству, пронизывает и его жизнь. Мы не можем объяснить его поступки, мы можем лишь позволить им раскрыть то, что мы жаждем узнать. Для самого себя он был не меньшей загадкой, чем для других, и был озадачен собственными высказываниями в той же мере, что и последующей своей мирской жизнью. Он устремлялся во внешний мир, словно в прибежище. Прибежище от чего? Быть может, от ужаса непонимания. Он похож на святого наоборот. Сначала ему был свет, а уж потом — знание и греховный опыт. Грех — загадка для него; он должен примерить его на себя, подобно кающимся грешникам минувших времен, надевавшим власяницу.

Он бежал прочь, говорим мы. Но, быть может, он бежал к чему-то. Теперь очевидно, что, избежав одного вида безумия, он пал жертвой другого. Он опять и опять устремляется к выходу и протискивается вон, будто несчастный, пытающийся содрать с себя смирительную рубашку. Едва удается отвести одну трагедию, как на него уже надвигается следующая. Он — человек меченый. «Они» преследуют его по пятам. Взлеты его поэтической фантазии напоминают собою видения впавшего в транс человека; эти взлеты находили потом своеобразное отражение в тех внешне необъяснимых порывах, которые заставляли его бросаться очертя голову из одного конца света в другой. Как часто его приносят назад раздавленным, уничтоженным! Он отлеживается ровно столько, сколько требуется для ремонта, — словно крейсер или дальний бомбардировщик. И снова готов к боевым действиям. Жжжж! И он взмывает вверх, к солнцу. Он ищет света и человеческого тепла. На озарения ушла, по-видимому, вся его природная теплота; теперь кровь его леденеет. Но чем дальше он летит, тем сильнее сгущается мрак. Земля окутана кровью и дымом. Ледяные вершины сдвигаются к центру.

Такова уж, видимо, его судьба; иметь крылья и быть прикованным к земле. Он напрягает все силы, будто хочет добраться до самых дальних звезд, но в итоге лишь барахтается в трясине. И впрямь, чем сильнее он машет крыльями, тем глубже погрязает в земле. Огонь и воздух сражаются в нем с водой и землей. Он — орел, прикованный к скале. Мелочь пернатая — вот кто выклевывает его сердце.

Его время еще не пришло. Слишком рано оно возникло, это видение Рождества на Земле! Слишком преждевременна надежда покончить с ложными богами, грубыми суевериями, с дешевыми снадобьями от всех бед и зол. Этой планете предстоит еще долгий мучительный путь, прежде чем она войдет в ясный свет зари. Слово «заря» беременно Артюром Рембо… В глубине души он, кажется, все понимал. Никогда не нужно толковать его огромную тягу к свободе — тягу обреченного! — как жажду собственного, личного спасения[73]. Он говорит за все племя Адамово, которому дана была вечная жизнь, но оно обменяло ее на познание, то есть смерть. В его языческом рвении проявляет свой пыл душа, не забывшая своих истоков. Он не стремится вернуться к Природе, à la Руссо. Отнюдь нет. Он ищет милосердия. Если бы он умел веровать, он бы давно душою отдался вере. Только вот сердце его было парализовано. Диалоги, которые он вел в больнице со своей сестрою, не только вновь ставят вопрос, всю жизнь державший его в напряжении, но возобновляют вечный поиск. Она верует так искренне и безоглядно, отчего же ему этого не дано? Разве они не одной крови? Он уже не спрашивает, почему она верит, только — веруешь? Таков последний прыжок, на который ему надо собрать все силы. Это прыжок из себя, разрывание оков. Теперь уже не важно, во что он верит, важно лишь — верить. В одну из смен настроения, характерных для «Сезона в аду», после восторженного порыва, в котором он утверждает, что в нем возродился разум, он понимает, как хорош мир, и благословляет жизнь, исполненный любви к людям, он говорит: «Се ne sont plus des promesses d’ enfance. Ni l’espoir d’êchapper à la vieillesse et à la mort. Dieu fait ma force et je loue Dieu»[74]. Этот Бог, который и есть сила человека, — не христианский бог и не языческий. Просто Бог. Он доступен всем, независимо от расы, племени и культуры. Его можно найти где угодно и когда угодно, без всяких посредников. Он есть само Творчество и будет существовать, невзирая на то, верит человек или нет.

Но чем сильнее в человеке творческое начало, тем вернее он признает своего Творца. Те, кто упорнее других сопротивляются ему, лишь неопровержимее свидетельствуют о Его существовании. Борьба против Него столь же доблестна, что и борьба за Него, различие в одном: тот, кто борется против, стоит спиной к свету. Он сражается с собственной тенью. И только когда игра теней изнурит его, когда он падет без сил, тогда лишь свет, скользнув поверх него, откроет ему то великолепие, которое он прежде принимал за мираж. Именно такое отречение от гордости и себялюбия требуется ото всех, великих и малых.

Художник получает право называться творцом, только когда признает себя всего-навсего орудием. «Автор, творец, поэт! Такого человека до сих пор еще не было», — витийствовал самоуверенный юноша Рембо. Но выразил он глубокую истину. Человек ничего не создает сам и от себя. Все создается не случайно, все было известно заранее… и все же свобода есть. Свобода петь хвалу Господу. Это высшее свершение, доступное человеку; поступая таким образом, он занимает место возле своего Создателя. В том его свобода и спасение, поскольку это — единственный способ сказать жизни «да». Бог написал партитуру, Бог дирижирует оркестром. Роль человека состоит в том, чтобы исполнять музыку своим собственным телом. Божественную музыку, bien entendu[75], ибо все иное есть какофония.

Едва труп переправили морем на родину, как его мать побежала организовывать похороны. Его иссохшее, искалеченное тело, все в следах испытанных мук, во мгновение ока предается земле. Причем в такой спешке, будто мать избавляется от зачумленного. Небось, и дом окурила, вернувшись с кладбища, куда они с его сестрой Изабель проследовали за похоронными дрогами; только они двое и шли за гробом, больше никого не было. Избавившись наконец от «гения», мадам Рембо могла теперь спокойно предаться заботам о скоте и урожае, ничтожным хлопотам своей ничтожной захолустной жизни.

Ну и мать! Воплощение глупости, фанатизма, гордыни и упрямства. Всякий раз, когда измученный гений уже был готов приспособиться к своему аду, когда сникал его истерзанный дух, она была тут как тут, норовя пнуть его побольнее или посыпать соль на раны. Именно она выпихнула его в мир, она отталкивала его, предавала, преследовала. Она лишила его даже той привилегии, которой дорожит каждый француз: радости достойных похорон.

Тело его предали червям, и Рембо возвращается в царство тьмы, в поисках подлинной матери. В жизни он знал только эту ведьму, эту каргу, из чьей утробы выскочил, как потерявшаяся шестеренка от часов. Восстав против ее деспотизма и глупости, он превратился в отшельника. Его эмоциональная натура

Вы читаете Время убийц
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату